Макасеев закрыл глаза, воображая, и тут же открыл — внезапно и отчетливо он понял, что лицо мальчика на фотографии и лицо убитого в Серебряном Бору — это одно и то же лицо…
…С тех пор вздрагивал при каждом звонке в дверь и не спешил открывать, втайне надеясь, что это сделает Дмитрий Борисович, что это он громко крикнет мне, что вернулся папа, или, наоборот, шепотом скажет моему отцу, чтобы тот ушел, раз и навсегда, — я хотел, чтобы все решилось помимо меня.
Да, я молил Сарычева не отдавать меня, что, однако, не означало моего нежелания вернуться к папе, маме, к Дуне, в наш дом на улице Горького, в прохладную детскую, в прошлое, короче говоря… Но к незнакомому человеку в валенках, человеку, которого я не узнал, потому что таким и не знал, к чужому по виду, повадке, запаху, я перейти страшился, — даже сейчас, беспощадно судя себя, я отвергаю из всех обвинений только это: кем я был в свои тринадцать лет? Мальчиком пяти лет, ибо все, что было до того момента, когда Сарычев взял меня из спецдетдома, не существовало в моей жизни. Это был пласт, изъятый из моей памяти, ибо, помня, невозможно было бы дальше жить. И если я не рухнул, то только потому, что все начал сначала: с молчания в доме Сарычева, с первого плача, с первых слов…
Я прошел за эти годы весь путь: обретение имени, созидание дома, потеря матери, пустота, одиночество, сблизившие меня с новым (а психологически и единственным) отцом. И что ж, срыть и этот пласт в пять лет?! Вновь родиться в тринадцать, человеком без прошлого и без памяти о прошлом?!
Нет, я был естественен в моей мольбе, обращенной к Сарычеву, и не менее искренен в том многократно про себя повторенном крике: «Папа!», если он к нам придет и если Сарычев меня позовет…
Но дни шли за днями, и ничего не происходило: как было заведено после смерти Верочки, всем в доме занимался я — ходил за продуктами, убирал, готовил… лишь стирала нам та же старуха, что и при Верочке… или, может, еще и до Верочки. Свою получку Сарычев просто оставлял в ящике письменного стола, однако на покупку водки давал «свои» и ровным счетом. Не смешивал эти деньги и я: хозяйственные (им я вел счет) в кошельке, водочные — в кармане. Сарычев лишь один раз попросил меня сходить за водкой и едва ли не смущенно сунул мне деньги в карман; впоследствии, находя там деньги, я отправлялся в магазин шампанских вин на улице Горького, хотя водку можно было бы купить и в гастрономе напротив.
Что-то тянуло меня туда, словно именно там я мог снова обрести прежнего папу, увидев среди знаменитых — теперь я это знал — его друзей. Собственно, я и не сомневался, что папа вернулся к прошлому, к ним…
Вот ведь не только к Сарычеву, но и к И ваше, и к Чеховскому он больше не заходил, то ли подозревая их в предательстве, то ли боясь… навредить. Да и они вроде бы признавали его право отречься от них, поскольку он был единственным пострадавшим, то есть рассудительно принимали, как должное, сомнения в собственной чести… И не вызвали на дуэль, не сделали себе харакири, не оскорбились даже… Что за страна, что за люди?!
А разве папа другой? Или те, кого он помнил по прежним временам и потому вернулся к ним, не задавшись вопросом, чем они занимались в дальнейшем, почему выжили? Пили?! И только?!
Так вот, однажды, уже отчаявшись встретить в магазине шампанских вин моего папу, я вдруг увидел у стоячка его одесского приятеля и радостно замаячил перед ним. Писатель некоторое время смотрел, не замечая, потом морщины его сомкнулись, как створки, губы презрительно зашевелились, вспоминая.
— Сарычев? — громко, с вопросительной интонацией, окликнул он меня.
Я обрадованно кивнул, поспешно подошел.
— Вон отсюда, ублюдок! — закричал он.
Кляня папу за предательство, я бросился было прочь, но услышал посланное мне вдогонку:
— Стой! Деньги есть?
— Да, — я остановился, обернулся, вернулся, — немного…
— Сколько?
— Шесть рублей тридцать копеек, — соврал я или сказал правду, если иметь в виду деньги на водку.
— Врешь! — обрадовался писатель.
Я сунул руку в карман, извлек все, что там было, и протянул на открытой ладони, как приманку незнакомой собаке; тот нетерпеливо пересчитал.
— Беру взаймы! — сообщил он, сгребая деньги.
Я молча смотрел на него.
— Чего стоишь?! — с нарастающей злобой спросил он, — дуй! И это все?!
— Какой прекрасный писатель… и человек, — заметил Сарычев, откладывая газету с некрологом, — тебе что-нибудь говорит это имя?
Читать дальше