Еще с вечера, по-декабрьски раннего, промозглого, ломило в затылке, зябли пальцы… не спасали ни шерстяные носки, ни стрелявший крупными искрами камин, относительно которого и было больше всего разговоров с хозяйкой при найме дачи; от греха подальше плеснули на поленья чаем из стакана, забыв извлечь ложечку… полезли спасать, куда там — сырой, тяжелый дым уже заполнял все пространство, не желая подниматься к поспешно распахнутой форточке; решили, благо одеты, пройтись, однако дождь, стекавший по стеклам мурашками озноба, на тропинке смерзался в ледяную крупу — дошли до калитки, потоптались, поглядели по сторонам: кругом тьма, пустыня, лишь горит одиноко слабый свет в угловой даче да что-то скрежещет и стонет вверху… вернулись, придумывая неотвратимо срочные дела, требующие немедленного возвращения в город, рассорились; пес тихо, не клацая когтями, ушел наверх, где уронил себя на диван, сработанный в Германии в прошлом веке и вывезенный из Дрездена, из подвала, на дачу в Серебряный Бор покойным хозяином ее, полковником, приглядывавшим за маршалом; было так не по себе, так страшно, что на ночь и свет оставили, и легли на первом этаже, чтобы успеть выскочить, если запылает…
Казалось, некая, пока еще бесформенная беда мечется под кожей бытия, тычась и наобум сама не зная, вырвется ли болезнью, смертью, пожаром, дурной ли вестью… Или не вырвется, пройдет мимо, прольется в другом месте, на другие головы…
И впрямь, утром ничто не напоминало о минувшем: за окном светило солнце, в доме не пахло дымом, отыскалась ложечка, ничуть не оплавившаяся, пес скулил у дверей, глубокий свежий снег лежал на дорожке, на планке калитки, на шоссе, на пляже номер три, где свихнувшиеся от счастья собаки носились, визжали, зарывались мордами в мягкий снег, грызлись и вдруг внезапно, вслед за «себе на уме» фоксом, затрусили в сторону кабинки для переодевания…
Через час приехала машина.
В пляжной кабинке, еще с осени превращенной пьяницами и бездомными влюбленными в туалет, прибывшие обнаружили труп человека в велюровой невосстановимо измятой шляпе, когда-то светлом пальто, покрытом бурыми натеками, похожими на сбежавший кофе, в старых ботинках с развязанными шнурками.
Изо рта покойного косо свешивался как бы отдельно существующий сизый язык, а на шее зияла рана…
Никто из немногочисленных обитателей зимних дач не опознал убитого, документов при нем не было.
Позднее, определив, что смерть наступила примерно в шесть часов утра, эксперты отметили также отсутствие следов борьбы, что свидетельствовало о внезапности ножевого удара. Оперативные мероприятия результатов не дали, заявлений о пропаже человека ни от кого не поступило, следствие сразу зашло в тупик, потому что не могло признать простой, общечеловеческой разгадки: среди нас ночью была Смерть, самого неподготовленного к встрече с ней унесла, ей и знать — кого…
По воскресеньям вечер наступал раньше обычного. Быстро темнело, кухонное окно запотевало, и в окружении мелких бисеринок отчетливо выделялись на стекле, чуть подтекшие книзу, мои инициалы «И. Л.». Никто их не замечал. Я стирал буквы ладошкой, дышал на стекло, тщетно пытался придумать, что бы другое написать, и, легко сдаваясь, вновь выводил пальцем «И»… «Л»…
Мне было сладостно и страшно, хотелось спрятаться в шкафу, среди платьев и свисающих до пола поясков, прижаться щекой к беличьей муфте, ласково пахнущей духами, кремами для ухоженных маминых рук и тонким, шуршащим, как папиросная бумага в книгах с иллюстрациями, запахом нафталина, затаиться и ждать, когда и родители, и Дуня, и гости вспомнят обо мне, отсутствующем, пропавшем, и с тревогой внезапно проявившейся любви бросятся на поиски…
Исчезнуть, чтобы обрести любовь, — только ли моего детства это воспоминание?!.
И вдруг, словно мысль о смерти: а если не заметят?!.
Папа суетился на кухне, вмешивался во все, подзадориваемый собственным бездельем и полной готовностью — вплоть до запонок и галстучного зажима — к приходу гостей; не обращая внимания на ворчание Дуни, пробовал прославившее ее блюдо, именуемое «майонезом», судака, пропитанного этим домашнего приготовления соусом и обрамленного со всех сторон мелко наструганными овощами; морщился, громко, словно со сцены за кулисы, звал маму, но она не являлась, потому что «не сидело» на ней «американское» (все заграничное тогда называли у нас дома «американским») платье; шел жаловаться на Дуню, которая тем временем оскорбленно заделывала пробоины в «майонезе», но едва успевала вернуть ему первоначальный вид, как торопливо входила мама, ложечкой вскрывала бок, касалась осторожным языком и, ни слова не говоря, уходила туда, где висели на старинном, красного дерева стуле «американские» чулки-нейлон, а Дуня вслед ей клялась подать «судака» надкусанным, но никогда этого не делала, не столько из боязни хозяйского гнева, сколько из любви к Иваше.
Читать дальше