Наконец, уложились — «Сокол» задорно тряхнул чубчиком, мама села в машину. Дуня ехать отказалась: ее пожитки уже были в квартире у тетки. Мама взглянула на нее, ни слова не сказала, захлопнула дверцу…
…Всю дорогу она молчала, летчик тоже. А когда добрались, отнес вещи в разоренную нашу квартиру и, все поняв, бежал, уже не стремясь к знакомству.
Если даже предположить, что еще там, в Серебряном Бору, на пляже, мама уже открыла в себе решимость поступить вопреки здравому смыслу и только поэтому не захотела выслушать последние, переданные через Дуню, слова моего отца, то, как мне кажется, вид разоренной квартиры превратил душевную боль в протест: вот так и с ним, беднягой…
Не любя, она в течение десяти лет была окружена им, его причудами и словечками, утренним насморком и вечерней простоквашей, любимыми шлепанцами, прохудившимися на пятках, и связкой ключей от всех ящичков пузатого бюро, где он хранил загодя приготовленные праздничные подарки, ломбардные квитанции, письма, завещание, а также личное полотенце, до смены белья всегда влажное; его вечными подсчетами на краях газет истраченных и — отдельно — растраченных денег; его «театром» по телефону, в котором главная роль, с кем бы он ни говорил, отводилась мнимым или, по крайней мере, преувеличенным успехам жены.
Он подрабатывал на стороне, а когда все равно не хватало, исчезали чашечки, статуэтки, секретерчики, правда, исчезали незаметно, потому что хоровод, который кружили все эти вещи вокруг него, смыкался, и под солнцем мраморного плафона гостей потчевали «майонезом», «наполеоном», форшмаком и лаковой, кукольной, французскими духами надушенной догмой ЖЕНЫ — нежной, гордой ЭН. ПЭ.
Мама понимала, что все это делалось не столько для нее, сколько для себя, и было суррогатом того, чем ее поманили в замужество, но любить он не умел и требовать невозможного было немилосердно. В конце концов он даже сумел понять, что неведомое ему чувство присуще другим, разве не улыбкой жертвенной овцы, гордящейся тем, что знает — сейчас зарежут, закончился тогда ночной разговор с Сарычевым. А ведь ему впервые пришлось оказаться в роли жертвы. Ах, Боже мой, так вот в чем была ее вина, которую она ощущала с той самой ночи, — только теперь она осознала, что, разрушив хрупкий защитный покров мужа, его бычий пузырь оптимизма, она впервые и ему, и Судьбе открыла, что он — Жертва; она не заклевала его, лишь слегка пустила кровь, а уж запах крови притянул к нему зубы…
Маленькое зло, небольшая беда, легкая горесть — воронка, непременно превращающаяся в водоворот…
Впрочем, вряд ли мама поняла это, хотя звериным чутьем над разоренным гнездом почуяла и стала крутиться на месте, разбрасывать, перелистывать… пока не отыскала то, что искала: из академического издания «Пиквикского клуба» выпали старые, холостяцкой поры, фотографии: на одних — на покрытом ковром широченном диване возлежали юные одесские гении, чередуясь, как бемоли, с цвета слоновой кости — ввиду старения снимков — белокожими пышнотелыми русачками; на других — уставясь в объектив, сидели выпускники гимназии, университета, сослуживцы — кое-кто уже с аккуратно вырезанными лицами, и, наконец, на третьих — запечатлен был отыскиваемый ею эпизод.
Бахвалился ли папа или исповедовался, предъявляя молодой жене свидетельства безвозвратно ушедшей жизни, сказать трудно, факт лишь, что был услышан: дело в том, что в день встречи челюскинцев, торопясь куда-то, он ухитрился пересечь оцепленную улицу Горького и на самой ее середине встретился с двигавшимся навстречу Генеральным прокурором; тот улыбнулся, протянул руку, спросил — уж не о преферансе ли? — Папа ответил улыбкой, рукопожатием, удачным «экспромтом»… Оба расхохотались, разминулись — папа остался доволен Обвинителем, а истомившиеся корреспонденты — нежданными кадрами… Парочку этих снимков и послал, подписав, Прокурор моему отцу; тот, в свою очередь, сунул куда подальше: к забытым пассиям и сгинувшим гениям, к тем своим однокашникам, чьи имена — не видя лиц — он уже не в силах был восстановить…
Лишь мама знала, помнила, отыскала… Вложив свидетельства дружеской встречи в конверт и написав просительное, но вышедшее дерзким письмо, она отправилась в Прокуратуру. Вернулась она нескоро…
Я плохо помню себя в эти часы: только долгую, мучительную икоту, торчание, пока не стемнело, на балконе да голод — в доме, славившемся своим изобилием, я не смог отыскать даже куска хлеба… лишь крабы, купленные когда-то Дуней и отвергнутые папой, считавшим, что не следует есть то, что никто не берет, высились пирамидкой среди лекарств и пустых коробок на дне серванта. Теперь мир рухнул, но крабов, несмотря на нарастающий голод, я так и не попробовал…
Читать дальше