— Вот чмо болотное… С утра пораньше простыни сорвал, кидался драться…
— Ничего… Подлечим. — Пампушке только этих слов и не хватало. — Назначим нейролептики…
— Ударный курс.
— Возможно, проведем сеанс электрошока… Словом, — она опять придвинула к себе истории болезней, — социально адаптируем. Как вас по имени?
— Владимир, — подсказал гиппопотам Сережа.
— Климов я! Юрий Васильевич! Я требую!..
— Психопатическая личность.
— …свяжите меня…
— Свяжем.
— …с городом! С моей квартирой!
— Свяжем, свяжем, — чуть ослабил свой нажим Сережа и погладил Климова по голове. — Все, что хотишь.
— Отстаньте от меня, — дернулся Климов. — И не прикасайтесь.
— Хорошо, — наигранно покорным тоном успокоила его пампушка и заботливо спросила: — Вы число хоть помните?
— Я сам хотел спросить.
— Вот видите…
— Не вижу!
— Вы больны.
— А я вам говорю…
— А я…
— А мне плевать!
— …вам говорю, что вы больны. Серьезное расстройство психики.
— Это гипноз.
— Само собой. И называется он: белая горячка. Месяц помните?
— Ноябрь вроде.
Трудно сказать отчего, но Климов замялся и ответил не совсем уверенно. Врач удовлетворенно хмыкнула.
— Ну что ж, я думаю… — она сложила губы трубочкой и попыталась рассмотреть свой лоб. — Через полгодика, от силы, через год, мы приведем вас к норме.
— Через год?
От изумления он чуть не потерял дар речи.
— Я не пьяница! Не шизофреник! Я майор! Я требую…
Пружина гнева бросила его к столу, но пальцы санитара пережали сонную артерию. Сквозь тяжелый обморочный шум в ушах он уловил обрывок фразы: «Сульфазин, оксилидин и проследите, чтоб не буйствовал в палате…»
Когда он вынырнул из омута лекарственного забытья, то почувствовал себя мухой, тонущей в стакане молока. Места уколов жгло огнем, поясницу разламывало. Руки, ноги были словно деревянные. Ко всему прочему, ему зачем-то сделали слабительную клизму, сняли энцефалограмму и назначили исследование желудочного сока.
Сопровождаемый знакомыми мордоворотами, он пришел в лабораторию, где на двух стульях уже сидели, а третий пустовал. Голова кружилась, пол под ногами зыбился, кренился, и Климов поспешил присесть. Погруженный в свои мысли, думающий лишь о том, как выбраться из стен больницы, он покорно раскрыл рот и постарался проглотить резиновую трубку. Но не тут-то было: его душили спазмы. Видимо, Сережа перебил ему хрящи. Горло болело.
— Чертов охламон, глотай! — взвинтилась медсестра, и санитар, стоявший сзади, огрел его двумя руками по ушам: — Раскрой хлебало.
Климов задерживал других и виноватился перед собой. «Кому она нужна, моя кислотность?» Он силился пропихнуть в себя проклятый зонд, и его снова выворачивало наизнанку. Легче змею проглотить.
— Чтоб у тебя хрен отсох! — в сердцах толкнула его в лоб сестра и согнала со стула. — Сгинь, мудак.
Хлястик на ее халате стянуто торчал узлом, и вся она была похожа на оклунок, в котором возят белье в прачечную.
Вышвырнутый санитаром из лаборатории, Климов дотелепался до палаты и решил немедля написать записку Озадовскому, Как ни странно, ручку и бумагу ему дали. Он обрадовался и вкратце описал ситуацию, в которую попал.
«Выручайте, Иннокентий Саввович!» — не слишком вдаваясь в подробности, закончил он свое послание и, не переводя дыхания, накатал тревожный рапорт на имя Шрамко.
Зализав конверт, он отложил его в сторону и принялся строчить письмо Володьке Оболенцеву, единственному другу институтского закала. Все равно бумага оставалась, да и времени было — вот так! Когда еще удастся написать.
Володька был поэтом, родившимся философом, но ставший живописцем. На третьем курсе он решил, что Климов гениален, что люди недостойны его кисти и творений. Придя к такому заключению, он загорелся благороднейшим желанием устроить своему товарищу свидание… с Иеронимом Босхом. Проделать это он решил при помощи ножа, которым режут хлеб. Радость из-под палки. Талант, как правило, понятен и приятен людям, чего не скажешь о гении. И все-таки труднее быть не гением, а его другом, рассуждал Володька. Правда, Климов себя гением не обзывал. Но кому по силам состязаться в логике с поэтом, родившимся философом и ставшим живописцем? Тем более, когда он ассириец с примесью грузинской крови. Володька спьяну расчекрыжил воздух, промахнулся и влетел под стол. Стальное лезвие ножа печально кракнуло, и свидание не состоялось. Ни с Иеронимом Босхом, ни с подобными ему создателями дьявольски-пророческих метаморфоз. Володька читал Канта, но не дошел до Гегеля, а главное, не знал приемов айкидо. На следующий день, нянча ушибленную руку и страдая по рассолу, он по русскому обыкновению трогательно миротворно благословил Климова на путь мытарств, сомнений и художнической схимы. Он был похож в этот момент на снисходительного пастыря, обремененного раздумьями о чадах человеческих, неистово и кротко отвращающего сонм невежд от искушения и укорения искусства. Увянут ветви и усохнут корни. Не виноградари нужны, камнетесы. Но он прощает Климова, ибо каждый третий в мире — слабоумный, и слабоумный из-за виноделов, винохлебов, виночерпиев… Своя беда, что писаная торба. Душа Володьки была исцарапана обидами, как были исцарапаны стены его мастерской адресами и номерами телефонов разномастных девиц. «Натурщиц у меня, как сена!» — хорохорился он у себя в подвале и, подвыпив, спрашивал свой палец, кто такой-то и такой-то президиумный «богомаз»? И сам же отвечал: никто! Смешон, бездарен и рогат. Пустая комната, пустые окна…
Читать дальше