После площади дорога пошла вниз, ноги опять скользили, приходилось вновь хвататься за деревья, стены зданий или же заборы. Не хватало второй раз упасть, теперь уже по собственной вине. В одном месте он едва не растянулся, как раз напротив бабки, торговавшей хризантемами. Она сидела в затишке кустов возле «Продмага», в черном плюшевом жакете, вязаном платке, разглядывая на своих ногах солдатские ботинки. Заметив то, что он притормозил, рукою показала на цветы:
— Бери, мил человек.
Трогательные в своей беззащитности и хрупкости они были прихвачены осенним межпогодьем, и в утренней туманно-стылой мороси безвольно-жалко подставлялись ветру, втиснутые в горло трехлитрового бидона. Бездомным одиночеством и болью несудьбы пахнуло на него от хризантем, и Климов купил сразу все: пять крупных и шестую, меркло-вялую…
— Берешь, как упокойнику.
— Да так оно и есть.
Старуха подняла глаза.
— Случаем, не баб-Фроси внук?
Пришлось кивнуть.
Он самый.
Пройдя еще квартал, Климов свернул направо и пошел задворками. Так было и удобнее, и ближе. Всякий раз, как поскользнешься, некоторое время семенишь. Не то, чтобы теряешь равновесие, но как бы заземляешься по новой. Думаешь, вот-вот и шлепнешься, уже наверняка. Глупеешь между небом и землей. И сам себе не веришь.
Нет ничего страшнее неопределенности.
Тем более, когда земля замусорена сучьями и тополиной паветвью с раздавленными почками. Ветер не жалел деревья: бил, трепал, обламывал и леденяще предвещал, если не дождь, то снег.
Подходя к домишку бабы Фроси, Климов неосознанно замедлил шаг… Он помнил свою старенькую няню доброй, ласковой, живой… а войдет в дом… и что? и как? Хотелось зарыдать, как в детстве, безоглядно.
Он зачем-то поднял ветку, что лежала на дорожке, швырнул прочь. Взглянул в небо. Шмыгнул носом. Взрослый дядя. Вдохнул сиротский запах хризантем и взялся за калитку.
— Чур, я бандит!
— И я!
— И я!
Вооруженная до зубов шайка мальцов приплясывала у дома бабы Фроси. Выбирала главаря.
— А я? — затосковал малыш с зеленой сыростью под носом и пластмассовым ружьем.
— А ты…
— А он…
— А ты, малявка, мил-ца-нер! — надвинул шапку на глаза тоскующему шкету четкомыслящий главарь лет девяти. Нас много, ты один.
— Срывайся, ребя!
Климов обогнул обиженного «милцанера», подошел к двери.
Сзади послышался плач: «Так нечестно…»
Но ответить было некому: шайка-лейка разбежалась по кустам, и взыскующая справедливость в образе печального стража порядка понуро потащилась восвояси.
Видимо, в соседний двор, откуда и пришла.
Пройдя узкий коридорчик и низко пригнув голову, чтобы не удариться о дверную притолоку, Климов вошел в крохотную комнатушку, где стоял гроб, и покорно-отчужденно поклонился.
Ему указали на свободный стул.
Взяли из рук цветы.
Шляпу.
Тихо, молча, деловито.
Сначала он видел только бледное, с синюшными губами лицо бабы Фроси, покойно-кроткое, в белом платочке, потом отметил, что свеча, горевшая в ее безвольных пальцах, покоилась, и воск капает на кисть левой руки.
Хотел поправить, но лишь дотронулся до помертвелой кисти: в последнее мгновенье осознал, что ничего эта рука уже не чувствует. Ни холода, ни жара.
Ничего.
Пахло тленом, сыростью и комнатной геранью.
Людей, сидевших возле гроба, он не помнил. Или знал, да позабыл, или видел в первый раз. Женщина, с оцепенело- робкими глазами, изредка встававшая и выходившая на кухню, старушка с грустной миной ничего не понимающего человека, шепчущая про себя молитвы, девочка лет десяти, смиренно-чинно восседавшая на табурете, сумрачный мужик в коротковатом пиджаке. Грубые черты лица, мешки в подглазьях говорили о том, что голова его забита тяжелыми, как вагонетки с рудой, мыслями, а багровые татуированные кисти рук, перетаскавших, видимо, за свою жизнь не одну сотню кулей с цементом или крепежных балок, покоились на коленях, выражал вековую усталость много поработавшего человека.
Перехватив взгляд Климова, он молча кивнул, дескать, такие, брат, дела, живем-живем и нету, и мазнул своей большой, отечно-толстой ладонью по щеке.
— Хороший человек, — довольно сиплым шепотом нарушил он гнетущее молчание, и женщина, сидевшая напротив Климова в накинутом на голову черном платке, печально подтвердила:
— Тихо жила… для других.
Старушка, сидевшая около девочки и горестно шептавшая молитвы, тихо заплакала. Дрожащие слезы, нависая на светлых ресницах, скапливались в углах желтушно-тусклых глаз, и скупая их влага усиливала ощущение старческой немощи перед инобытием.
Читать дальше