Еле успел свернуть на задворки мастерской, упал, скорчился, оперся на руку, дорогой воротник рванул. Полчаса душа горлом шла.
Мастеровой вышел на двор помочиться, промолчал - мало ли пьяных шляется.
Кавалер сам поднялся, по стенке. Ополоснул лицо и рот в конской колоде. Лихорадило.
Дома ничего не заметили, занимался, как обычно, повторял немецкие и французские артикли и спряжения (думал о собаках) Читал Цезареву 'Галльскую войну' (думал о собаках), после повторял за танцмейстером фигуры менуэта, польского и контрданса, но скоро сбился, заплелся красными каблуками (думал о собаках). Судорога свела икру, пока разминал - порвал ногтями чулок и кожу - еле отняли руку, сам не смог. Отослал учителя раньше срока, сказавшись больным.
Морщась, дохромал до двери на лестницу, толкнул карельской березы створу, и отпрянул: прыгнула на него с рыком из темноты белая сука-сатана, лязгнула клыками. Пасть. Смрад. Укус в лицо.
На крик прибежали снизу любопытники, теснили друг друга к перилам, Кавалер, к косяку привалившись плечом, махнул рукой.
- Вон пошли. Померещилось.
С тогда дня извелся Кавалер. Ни обеда, ни ужина до конца не досиживал - все чудилась в тарелке грязная начинка, собачья доля.
Зажав рот, вскакивал Кавалер из-за стола, не слушая, как мать зовет его в ужасе, еле успевал в отхожее выбежать, чтобы прилюдно не опозориться.
Раз за разом Кавалер один в людском нужнике разжимал зубы, извергал желчь поневоле.
После поднимался по темным ступеням к себе и если встречал живое, то закрывал лицо домашней перчаткой, скомканной в мокрой левой руке.
Приказывал принести лимонной воды с ледника, сосал кислый цитрус и выплевывал волокна в блюдце, проглотить был не в силах ни крошки.
Подолгу лежал один, пережидал тесный комок под кадыком.
За все время всего раз осмелился взглянуть в свое тайное зеркало, перед которым в прежние дни не раз предавался сладости той любви, что греки именовали "Нарциссом", а либертены парижские - "партией в солитер".
Взглянул и шарахнулся. Отражение покривилось. Кожа посерела, глаза запали, на скулах румянец рдел отдельно, как щипок.
Давило изнутри под лоб и в глаза, голубые молоты били в голове.
Чуть вставал, уже садился. А если тянуло с кухни съестным духом - тут же чудился горностай в бесноватом пёсьем кольце, тут уж готово дело, пошла душа в отхожее лисиц драть.
После приступа Кавалеру становилось легче. Любо-дорого: пуст внутри, как тростниковая свирель, чище чистого, выполоскан до последней складочки желудочного мешка, в голове легко, будто северным ветром всего насквозь выдуло на все четыре стороны. Сквозняк в костях, как у птицы небесной. Люблю себя таким. Расцеловал бы в губы, ежели бы можно было самого себя целовать. Нашел в классной комнате пыльную коробочку, где батюшка-покойник хранил оптические закопченные стекла, изволил в молодости наблюдать затмение солнца, с тех пор сохранили. Не доверяя зеркалам, Кавалер подносил неровные осколки в грубой елисаветинской оправе к губам - воображал в истоме, то ли диск затменного солнца целует, то ли самого себя взасос. Беспамятство. На верхнем этаже оконная створка хлопала. Слышно шёл дождь.
Псы в Москве. Повсюду рысцой в сумерках трусят псы.
Сотрясаются, оскаленные рыком псы. Хвосты крючком, уши торчком. Страшно.
Кавалер скрывал недуг, спохватились поздно, когда уж куска просфоры проглотить не мог.
Пригласили немца - тот помял живот барича костяными пальцами, поцокал, как бурундук, мекал-бекал. Разве французские припарки применить, да бросить кровь, авось оклемается, а не оклемается, на все Божья воля.
Отворили жилу на сгибе локтя, ударила темная руда из крестового разреза в подставленный цирюльный таз.
Растеклось по краям мясное пойло, как с бойни, живая влага, которую обычно на белый свет не кажут.
Крови видеть не мог. Замычал. Унесли, расплескивая на паркет.
Мать склонилась, поиграла воротом рубашки, отерла мокрую грудь:
- Легчает?
...Легчает мне, час от часу легчает, разве вы не видите, все отойдите, все оставьте, дверь на три засова заприте за собой.
Давай, рябая девка, Танька, Лизка, как тебя там, беги на крылечко, погляди, не пишут ли мне словечко, не дышит ли неровно по мне сердечко, не вскипел ли сургуч на печати. Утоли моя печали.
Анна.
А теперь справа налево прочти ее имя. По жидовски прочти, по - муслимски пропой, да по русски сожги дотла.
Как псы, горностая разорвавшие, проступали из подлобного бреда пращуры.
Читать дальше