В те дни Левушка Тихомиров тоже многого не знал. К примеру, что после доклада неведомого ему Лидерса имя его попало в особый «Алфавит лиц, политически неблагонадежных». Правда, изгнанником науки он не был, поскольку занятия в университете бросил исключительно по своей воле. Его закружила столичная радикальская жизнь, более значительная (так казалось), яркая, чем тихая практика в анатомическом театре. Единственное, что мучило, — это письма матери; отвечая, ему все так же приходилось врать, и когда Христина Николаевна писала, что по-прежнему молится за сына Святителю Митрофану Воронежскому, на него наваливалась бессонница, и от подушки почему-то снова тоскливо пахло малиновой пастилой, которой мать угощала его, оставляя в гимназии среди чужих людей. В Керчи, совсем одного.
Словно бы оправдываясь, он думал: «Мама молится, она верует. Религиозные подвижники прошлого ждали пришествия Царства Божия. Но и мы верим. Да, мы верим в осуществление царства труда и справедливости с помощью социальной революции, которая принесет миру немедленные перемены.»
Немедленные — по-другому и быть не могло.
Сергей Синегуб приободрял: «Сказки для крестьян—это твое! Скоро двинемся. Работай!» Но не успел Левушка, не успел.
По решению кружка он теперь жил у Синегуба в деревянном доме за Невской заставой. Честно говоря, место было самое дрянное, квартирка тесная и грязная. Чтобы добраться, приходилось пересечь почти весь город, обойти Семян- ников завод, а там хлебать киселя едва ли не до Бугорков. Хлебать — это буквально: улицы сочились липкой грязью. Но собрание постановило: переехать с Петербургской стороны, чтобы помогать Сергею в пропаганде. Зато через стенку поселилась очаровательная в своей строгости Соня Перовская; поселилась не одна, а с Рогачевым, крутоплечим социалистом из Орла, и именно это обстоятельство изрядно портило кровь Тихомирову. Ночами он просыпался, ревниво прислушиваясь к малейшему шороху за почерневшими от времени бревнами. По утрам всматривался в улыбчивое Сонино лицо, словно бы пытаясь разглядеть едва уловимые следы тайных чувственных бурь, любовной истомы, но ничего этого не было и в помине. Отставной поручик Рогачев работал на Путиловском, ворочал, дабы войти в доверие к пролетариату, расплавленный чугун черной гнутой кочергой. А Соня — для полиции она его жена — в тяжелых мужских сапогах носила ведрами воду с Невы, готовила обеды на всю артель, а вечерами давала уроки «еометрии» и «еографии» смуглым жилистым ткачам, успевая ввернуть словцо и «про политику». Усталые ткачи подремывали, дремал и Рогачев, и Соня будила их звонкими хлопками линейки.
Долгое это дело, революционная пропаганда; долгое, словно неспешное русское чаепитие. Главное — сахарком не пересахарить, сушку подложить по вкусу и блюдечко ненароком не разбить. Спугнешь, расстроишь беседу, и начинай все сначала. Тем более, после сладкого могут плеснуть и горького.
Ах, и сдалась ему эта Перовская! Да и вообще, голубоглазую губернаторскую дочку прозвали Захаром — за мрачное выражение умненького личика, когда она донимала собравшихся на тайное заседание кружковцев за принесенную на сапогах грязь. Но иногда Левушка ловил на себе ее пристальный, изучающий взгляд, порой вспыхивающий мимолетной нежностью. Или про нежность он придумал? И тут еще этот поручик-литейщик Рогачев.
Успокоился он только тогда, когда Соня, не отрываясь от работы, бросила: «Бабник!» — о Клячко, успевшем по выходе на свободу завести сразу две любовные интрижки. Было ясно: эта барышня не из тех, кто разменивается на всяческие амуры. И Рогачев здесь ни при чем. Но все же полушутливо спросил:
— А знаете ли, Соня, ваш Флеровский утверждает: цель человечества — плодить жизнь на земле.
— Нет-нет, это ошибочно! — вспыхнула она, сбросив бабий платок.
— Отчего же?
— А как же счастье? — посмотрела Перовская исподлобья. — Наибольшего счастья люди могут достичь, если индивидуальность каждого будет уважаться и.
— Опять Флеровский?
— Нет. Это. Это я. — Кровь бросилась к ее еще по-детски пухлым щекам. — Наступит время, и каждый человек будет сознавать, что его счастье неразрывно связано со счастьем всего общества. Понимаете. Высшее же счастье человека — в свободной умственной и нравственной деятельности.
«Вот тебе и Захар!» — хмыкнул Тихомиров.
А может, ему, сыну военврача, пехотного трудяги, просто льстило внимание столбовой дворянки, чей род восходил к легендарному графу Разумовскому? Как льстило знакомство с Кропоткиным, князем Рюриковой крови, аристократом до последней запонки, бывшем пажом, чью манеру снисходительно улыбаться и грассировать в самых острых спорах он старательно перенимал.
Читать дальше