Почему же влажнеют глаза,
как от гари на дымном пожарище?
Товарищи!
Вспомним окопное «За!..» —
крик атак,
восклицанье бойцов,
бежавших на танк.
Это
«За
коммунизм!»
в сорок давнем году
обучало ребят,
добывало руду,
приводило к присяге,
учило труду
и в солдатском ряду
багровело на фланге.
Боевое,
огромное,
громкое
«За коммунизм!» —
чтобы наши глаза
не слезились от горя,
не слепли в чаду мастерских,
не выцветали от газа,
не опухали от голода,
чтобы вовеки
ни глаза
не было болью исколото.
В годах
сороковых и пятидесятых
были не все чудеса,
что на елке сегодня висят.
Полстолетья и больше назад
мы смотрели на вещи
другие —
защитные, серые.
Мы гордились изделиями
тяжелой металлургии
и артиллерии.
И тогда б я повесил на ель
не планету,
а вещь вороненую эту.
Незнакома?
Не знаете, что?
Нет, не флейта.
Она не поет.
Это просто ручной пулемет.
Тот, с которым я шел по дороге
в дни тревоги,
за кустом устанавливал на треноге.
Если были стихи —
мы любили
не трельные хоры лесные,
а скорострельные и скоростные.
Я повесил на ель бы
наши мишени,
пробитые в стрельбы.
Я украсил бы ветки
пробами сталей
не шведских,
а чисто советских
для важных деталей —
для ствола, для замка, для бойка.
И тетрадки ребят
оружейных училищ,
ставших впервые
к жужжанью станка.
Я украсил бы ветки
сумками военных врачей
с их ланцетами, шилами, пилами,
что над нами,
под гул орудийных ночей,
наклонялись и оперировали
в надетых на шубы халатах.
В тех палатах
лежал гигроскопический снег,
жег стерильный мороз
и ветер — отточенно-острый.
И спокойные сестры
зимних берез…
Я принес бы —
верните на фронт! —
раненых просьбы.
Я б на елку принес
комсомольский билет
бойца наших пасмурных лет,
его гимнастерку и лыжи.
А в билете записка.
Взгляните поближе,
прочтите, не скомкав:
«Если буду убит — записку мою
прошу сохранить для потомков
как письмо
от отдавшего Жизнь
за вас
человека.
И прочтите за час
до Нового Века…»
Не уроните ни буквы,
ни слова не скомкайте,
смотрите:
явилось само,
вас нашло в этой комнате
фронтовое письмо
комсомольца.
К вам дошло —
не хранимое сейфом,
не прикрытое музейным стеклом.
Шло оно,
недоступное тленью и порче
и пытке любой
из билета в билет,
из сердца в сердце,
из почерка в почерк,
из боя в бой.
За перевалы шестидесяти
льдинами выросших лет
посмотрите и выясните!
чей это след?
Он, как будто от ржавчины, рыж…
Рельсы лыж
все длинней и видней…
Вот
широкая лапами ель
снег развесила, как полотно,
и платком из снежинок закрылась по брови
А под ней —
человек и пятно
на сугробе.
Снег на шапку нарос.
Руку ломит мороз.
Щеки жжет от ветра.
Он ждет ответа.
Может, это будущий тот,
кто, как колокол, бьющейся грудью
упадет
на стреляющий дот —
к коммунизму дойти
нам мешающему орудью
рот
закрыть?
Может, будущий тот,
освещенный тончайшей полоской
рассвета,
полстолетия ждет
от людей коммунизма ответа?
В лучах,
новогоднего света,
на дедову речь
внук подымает бокал выше плеч:
— От имени всех
людей Двадцать первого века…
Далекий товарищ,
раненый друг,
разведчик лыжного батальона,
Чувствуешь?
Я —
это ты,
твоими друзьями продленный
до полного мира,
до крайней мечты,
до века,
где счастьем,
как снегом,
засыпаны все рубежи.
Я жив — это значит:
ты жив.
Я сделал мотор —
это значит:
тобою он начат.
Прошу, передай остальным:
их жизни останутся,
их руки дотянутся
к нам.
Им солнце достанется.
И мы —
в обновленные дни
прошедшие дальше,
прожившие дольше, —
они .
Коммуна
любимых не забывает.
И вот как бывает,
как чудится молодым и седым:
когда на бесчисленной сессии
в пятидесятитысячном зале Советов сидим,
чувствуется: в каком-то ряду —
у всех на виду —
депутат Маяковский
мандат подымает в две тысячи первом году.
Ощущаются в зале
и Горький, и Свердлов, и Фрунзе, и Киров,
и все,
кто свои бесконечные жизни
с коммунизмом связали.
Имена Пионеров
планета запомнила.
Будут школьники вечно в читальнях
страницы листать…
Имя
подняло зал
и заполнило:
«Ленин!»
Всем поколениям —
встать!
Там и ты
в сорок первом ряду,
безусый и русый,
прикрываешь рукой забинтованной
Золотую Звезду…
Читать дальше