— Но в этом нет ничего дурного.
— Мне ведь не следовало этого знать. Разве не так?
Где-то вдали раздался крик птицы: лампа на столе начала коптить, мисс Лер потянулась к ней и убавила фитиль; казалось, потускнел единственный огонек на много миль вокруг. Священник снова ощутил во рту вкус бренди, словно запах эфира, напоминающий человеку, возвращенному к жизни, о недавней операции. Этот вкус напомнил ему о другом мире. Он еще не принадлежал этому безмятежному покою. «Со временем все наладится, — подумал он. — Я вернусь. Я заказал только три бутылки. Они будут последними. Мне нельзя здесь пить». Он знал, что обманывает себя. Вдруг мистер Лер пробудился и сказал:
— Э, как я говорил…
— Дорогой, ты ничего не говорил, ты спал.
— Нет, мы говорили о негодяе Гувере…
— Да нет, дорогой, этот разговор был давно.
— Ладно, — сказал мистер Лер. — День был долгим. Кроме того, отец очень устанет… после всех этих исповедей, — добавил он с легкой брезгливостью.
С восьми до десяти шел непрерывный поток кающихся — два часа всего самого худшего, что могло за три года породить это маленькое местечко. Грехи были не слишком разнообразны — в городе зрелище было бы эффектнее; впрочем, может быть, и нет. Человек не может натворить многого. Пьянство, супружеские измены, непотребство. Священник сидел в конюшне — качалку поставили в стойло, — ощущая вкус бренди во рту, не глядя в лицо тому, кто опускался перед ним на колени. Другие ждали, стоя на коленях, в пустом стойле — за последние годы лошадей в конюшне мистера Лера не осталось, кроме одной старой кобылы, которая шумно вздыхала в темноте в ответ на жалобный шепот исповеди.
— Сколько раз ты впадал в этот грех?
— Двенадцать, отец, а может быть, больше.
И снова лошадь вздыхала.
Он дивился чувству невинности, соседствующему с грехом — только твердый и щепетильный человек, а также святой, свободен от этого смешения. А эти люди уходили из стойла очищенными; только он один оставался без покаяния, исповеди и отпущения грехов. Ему хотелось сказать этому человеку: любовь не есть грех, но она должна быть радостной и открытой — она становится грехом, когда бывает тайной и безрадостной… Она может стать самым большим несчастьем, если не считать утраты Бога. Она и есть утрата Бога. Тебе не нужна епитимья, сын мой, ты и так достаточно настрадался. А другому ему хотелось сказать: вожделение не самое худшее; оно страшно потому, что в один прекрасный день может превратиться в любовь, от которой надо будет бежать. Но если мы любим собственный грех — мы действительно виновны.
Однако выработанная в исповедальне привычка вновь возвращалась к нему: будто он опять оказался в том маленьком, душном деревянном гробу, в котором люди хоронят свое непотребство вместе со своим священником.
— Смертный грех… опасность… самообладание, — говорил он, будто эти слова что-то значили. — Прочтите три раза «Отче наш» и три раза «Богородицу».
Он устало шептал: «Стоит только начать пить…» Ему было ясно, что он не может привести никакого поучительного примера даже против этого заурядного греха, кроме себя самого, потому что от него несло перегаром бренди. Он давал епитимью сухо, быстро, механически. Человек отойдет, думая: «плохой священник», не чувствуя ни поддержки, ни интереса.
— Эти правила были созданы для человека, — сказал он. — Церковь не требует… Если ты не можешь поститься, ешь, — вот и все.
Старуха бормотала и бормотала. Кающиеся беспокойно ерзали в соседнем стойле, а лошадь тихо ржала. Старуха говорила о нарушении постных дней, о сокращении вечерних молитв… Вдруг неожиданно, со странным чувством, близким к ностальгии, он вспомнил о заложниках во дворе тюрьмы, ожидавших у умывальника и не глядевших в его сторону, вспомнил о страдании и терпении, которые продолжались всюду там, за горами. Он гневно прервал женщину:
— Почему ты не исповедуешься по-настоящему? Мне не интересно знать, есть ли у тебя рыба и как тебя тянет ко сну по вечерам… Вспомни свои настоящие грехи.
— Но я порядочная женщина, отец, — пискнула она удивленно.
— Тогда что ты здесь делаешь, задерживая непорядочных людей? Скажи, ты кого-нибудь любишь, кроме самой себя?
— Я люблю Бога, отец, — сказала она высокомерно.
Он метнул быстрый взгляд на ее лицо, озаренное свечой, стоявшей на полу, жесткие старушечьи глаза, похожие на изюминки, под черной шалью. Еще одна благочестивая, вроде него самого.
Читать дальше