Врангель, не выдержав, поспешно уходил, объясняя уход головной болью.
...Еще один день пролетел незаметно. Работа продвигалась медленно. И все крепла мысль, что он один с ней не справится. Следовало вызвать Шатилова и открыться во всем Павлуше. Но каков он теперь? С кем? И захочет ли вновь становиться под знамена, которые оставил, несмотря на все просьбы и увещевания?
Вечером мать, как всегда, продолжала свои чтения.
У Врангеля вновь разламывалась голова. Его знобило, ломило ноги и суставы рук. Он пил чай с ромом, но никак не мог согреться. Хорошо бы уйти и лечь на тахту, укрыться потеплей пледом и буркой. Но разве можно сделать это — опять обидеть мать, оскорбить своим невниманием? Она не простит. Надо терпеть.
Продуло, вероятно, когда раскрыл окна, проветривая от табачного дыма кабинет. Ведь прогулка была сегодня совсем короткой: дождевая пыль, пронизывающий холодный ветер — он дошел лишь до шоссе Ватерлоо и повернул назад. Плохо, очень плохо!..
— «...В конце октября двадцатого года меня разыскала девушка-финка, передала записку: «Доверьтесь подателю записки вполне. Все устроено», — продолжала читать баронесса. — Финка сказала: «Ехать надо завтра, без багажа. Оденьтесь теплее — путь долгий, по морю четыре часа». Я согласилась и даже оставила в канцелярии записку, что по случаю сильного переутомления прошу двухмесячный отпуск. Свидание наше состоялось на Тучковой набережной. С финкой мы пришли на Балтийский вокзал — день был субботний, народу много. Наконец, подали теплушки, поезд двинулся. На станции Мартышкино вышли. Смеркалось. Долго брели к морю. В маленькой хатке остановились. Хозяин русский, его жена — финка. Полагаю, гнездо контрабандистов, где пришлось провести почти сутки из-за патрулей, искавших кого-то. Ночью за мной пришел пьяный хозяин. С ним — еще двое. Пошли к морю. Ночь была морозная и беззвездная. Столкнули лодку. Меня, как куль, перенесли на руках. Пассажиров собралось человек пять. Поставили парус, вышли в море. Ветер оказался непопутным (нам следовало обогнуть Кронштадт, где рефлекторами освещали море), поднимал волну и мокрые брызги. Трос вычерпывали воду. Я промокла и замерзла. Усилившийся ветер сорвал парус, мачта обломилась. Пошил густой снег.
Был уже четвертый час ночи, когда все финны дружно взялись за весла. Через полчаса примерно лодка пристала к берегу. Меня вытащили. Казалось, вот-вот я лишусь чувств. Принесли в какой-то дом. Жарко топился камин. Стол накрыли скатертью... («Вот опять! — подумал Врангель. — Опять пойдут обывательские, гастрономические подробности»). Чего там только не было! Чудо! Яйца и сыр, масло, белый хлеб, кофе с молоком и сахаром. Я пришла в себя и улеглась. В доме появился новый человек, который присел рядом и сказал мне тихо: «Я знаю, кто вы, знаю о вашем сыне. Скоро мы поедем...»
Финн дал телегу. Двадцать верст — и мы в Териоках, на карантинной станции, где меня подвергли обычным расспросам, покормили и устроили на отдых в приличной и теплой комнате... («Опять! опять! — Врангель с усилием заставлял себя сохранять спокойствие.) ...На следующей неделе многие газеты заговорили «об отважной путешественнице, матери Врангеля». Представитель американской миссии посетил меня и распорядился снабдить всем необходимым... Я очень переживала за сына и крымскую катастрофу...»
«Нет! Это нестерпимо, наконец!» — Врангель, перестав сдерживаться, встал, подошел, склонился к руке матери, целуя ее, как бы оценив все услышанное и отдавая дань ее мужеству.
Мария Дмитриевна поцеловала сына в лоб, и он тотчас ушел в кабинет. Тех слов, которых она ждала, ободряющих слов благодарного сына, Мария Дмитриевна так и не услышала.
Неприятности преследовали барона одна за другой. Началось все с того, что черт дернул его, уставшего от Плана, устроить перерыв и вновь заняться разбором кое-каких документов и просмотром дневниковых записей, сделанных в Сербии. Он нашел отчет об одном из тайных и ярких совещаний, где шел разговор о новой интервенции против Советов. Но прежде попался на глаза Врангелю документ, содержащий частное дополнение к плану десантирования на Дон и Кубань. В углу пожелтевшего листа крупно и четко было начертано красным карандашом: «Одобряю! Кутепов», — и точно сам Александр Павлович, плотный, коренастый, налитый чугунок, заткнутый в ремни, как набитый кофр, блестя хитрыми, маленькими глазами, вышел из угла кабинета и, печатая шаг, приблизился к письменному столу и принял под козырек.
Читать дальше