— Может быть, и проводили бы, если бы ты не считал своим священным долгом участвовать в каждом налете на Германию.
— Но это моя работа.
— Ну да, все говорят, что это твоя любимая работа. Что ты самый лучший бомбардир во всей нашей авиации.
— Да брось ты, мне просто иногда из вежливости дают подержаться за ручку.
— Парсонс говорит другое. У них теперь хорошая примета, когда с ними летит одноглазый орел — знаменитый Абрахам.
— Боже мой, Саманта, ну как ты не можешь понять? Я ненавижу фашизм. Я ненавижу Гитлера. Я ненавижу то, что немцы сделали с евреями.
— Не кричи на меня! — Саманта сама повысила голос, но тут же поникла и всхлипнула, чувствуя свое бессилие перед неумолимой мужской логикой.
— Это все потому, что мне очень одиноко, — сквозь слезы сказала она.
— Дорогая, я… Я не знаю, что сказать. Одиночество — родной брат войны и родная мать всех писателей. Жена писателя должна переносить его легко и с достоинством, она должна знать, что это будет для него, может быть, самый дорогой подарок.
— Я тебя не понимаю, Эйб.
— Вижу.
— И не делай из меня какую-то бесчувственную дуру. Ведь мы же с тобой смогли пережить то время, когда ты писал свою книгу.
— Тогда я был без рук и оказался в твоей власти. В полной власти. Когда я ничего не видел и мы занимались любовью, это было для тебя самое большое счастье, потому что тогда я тоже принадлежал тебе безраздельно. Но теперь у меня есть и руки и глаза, а ты не хочешь ни с кем меня делить, не хочешь понять, что тоже приняла на себя кое-какие обязанности. А ведь так будет до конца нашей жизни, Саманта. Нам обоим придется приносить что-то в жертву и терпеть одиночество.
— Ты всегда умеешь так все перевернуть, что получается, будто я полное ничтожество.
— Мы с тобой еще только начинаем жить, дорогая. И не сделай ошибки — не пытайся встать между мной и моей работой.
Саманта вернулась в Линстед-Холл. В конце концов, она беременна, а жить в Лондоне не так уж легко. Эйб заверил ее, что все понимает, и снова с головой ушел в свою войну.
Бен Кейди родился в Линстед-Холле в тот день, когда союзники высадились во Франции. Его отец Абрахам в это время что-то писал, примостившись на штурманском столике в бомбардировщике Б-24 «либерейтор», который перебрасывали из Италии для поддержки наступления.
«Никакого Милтона Дж. Мандельбаума в природе не существует, — подумал Эйб. — Это вымышленный герой из скверного романа о Голливуде».
Мандельбаум, молодой «гений»-продюсер из студии «Америкен глобал», приехал в Лондон, чтобы договориться о постановке по роману Абрахама Кейди «Жестянка» величайшего фильма всех времен, который покорит сердца зрителей во всем мире.
Он разбил лагерь в гостинице «Савой», в трехкомнатном люксе, в изобилии обеспеченном выпивкой, девицами и всем тем, от чего англичане за пять лет войны успели отвыкнуть. Он предпочел бы еще более роскошный люкс в «Дорчестере», но тот ему не достался: в город понаехала чертова прорва генералов, королей в изгнании и всякой прочей шушеры.
Признанный негодным к военной службе (язва желудка, астигматизм и психосоматическая астма), он называл себя «тыловым военным корреспондентом» и заказал самому модному лондонскому портному полдюжины офицерских кителей.
— В конце концов, Эйб, мы же с тобой делаем одно дело, — говорил он.
На это Эйб предложил ему слетать, коли так, на пару бомбежек, чтобы познакомиться с этим делом лично. Но Милтон отклонил его любезное приглашение.
— Кто-то же должен сидеть в лавке и присматривать за делами, — пояснил он.
Милтон не упускал случая упомянуть свой первый фильм, получивший «Оскара», умалчивая при этом, что фильм был снят по рассказу Хемингуэя, над ним работали лучший режиссер и лучший сценарист Голливуда, а сам он большую часть времени пролежал в больнице с язвой. Фактическим продюсером был его ассистент (которого вскоре после выхода фильма уволили за нелояльность).
Он подолгу рассуждал о своих творческих способностях, о своей искренности, о своем значении, о своих женщинах (по большей части знаменитых актрисах), о своем безукоризненном вкусе, о своем остром чувстве сюжета («Если бы только у меня на руках не было студии, я бы снова стал писать, ведь мы же с тобой, Эйб, писатели, мы понимаем, как важен сюжет»), о своем доме в Беверли-Хиллз (бассейн, девицы, лимузин, девицы, спортивные машины, девицы, прислуга, девицы), о том, сколько у него костюмов, какие он делал экстравагантные подарки (за счет студии), о своей набожности («Когда я установил в синагоге памятную доску в честь моего отца, я выложил лишних пять тысяч на нужды храма»), о людях, с которыми он на «ты», о том, как студия полагается на него, когда надо принимать важные решения, о своих этических принципах, о своем мастерстве в карточных играх — и конечно же о своей скромности.
Читать дальше