Поездка вышла мучительной. На подъезде к станции, где таким знакомым был каждый кустик, воспоминания охватили его с такой силой, что тётушкины деньги, обладателем которых он стал, показались ему сном, а явью — возвращение в отчий дом, как бывало, на каникулы из Кембриджа. Как он ни сопротивлялся, а старинный тошнотворный груз тоски по дому давил и давил его, и сердце билось при мысли о приближающейся встрече с отцом и матерью, «и ведь придётся, — подумалось ему, — поцеловать Шарлотту!»
Встретит ли его отец на станции? Приветит ли, как ни в чём не бывало, или будет холоден и сух? Да, а как он воспримет новость о привалившем сыну счастье? Поезд подтягивался к перрону, и Эрнест в нетерпении обводил глазами немногочисленную публику, собравшую на станции. Знакомой фигуры отца не было, но по ту сторону штакетника, отделявшего платформу от станционного двора, он заметил запряженную в пони карету, довольно, показалось ему, потрёпанную; он узнал на козлах отцова кучера. Прошло ещё несколько минут — и эта карета везёт его в Бэттерсби. Он не мог сдержать улыбку при виде того, как поражён был кучер переменой его внешности; еще бы — в последний приезд домой Эрнест был в платье священника, теперь же он не просто мирянин, но мирянин, одетый без оглядки на цену. Так велика была перемена, что кучер и узнал-то его только тогда, когда Эрнест с ним заговорил.
— Как мои отец с матерью? — спросил он, едва успевши взобраться в карету.
— Хозяин хорошо, сэр, — был ответ, — а вот миссис очень плоха.
Лошадь понимала, что идёт домой, и тянула гужи резво. Было холодно и сыро, как и положено в ноябре; в одном месте дорогу затопило, в другом путь им пересекли несколько всадников с собаками — неподалёку от Бэттерсби в то утро гуляла охота. Некоторых из них Эрнест знал, но они его, судя по всему, не признали, а может быть, не прослышали ещё об его удаче. Вот показалась колокольня, и рядом, на вершине холма, дом приходского священника с трубами, едва вздымавшимися над окружавшими его деревьями; он откинулся на спинку сиденья и закрыл лицо руками.
Но даже самые страшные на свете четверть часа когда-нибудь проходят, прошли и эти, и через несколько минут он стоял на ступенях парадного входа в отчий дом. Его отец, услышав приближающуюся карету, вышел навстречу и сошёл на несколько ступенек. Он тоже, как и кучер, с первого взгляда заметил, что Эрнест одет так, как одеваются люди, не стеснённые в средствах, и что он выглядит крепким, исполненным здоровья и жизнерадостным.
Теобальд рассчитывал совсем не на это. Он хотел, чтобы Эрнест вернулся, но вернулся, как подобает возвращаться всякому уважающему себя, честных правил блудному сыну — униженным, обездоленным, просящим прощения у долготерпеливейшего и нежнейшего из отцов. И если на нём чулки и башмаки и вообще хоть какая-то целая одежда, то лишь потому, что совершеннейшие уже лохмотья и обноски благодатной волею отца выброшены прочь, — а вот на тебе, он красуется в сером Ольстере и бело-голубом галстуке и выглядит лучше, чем когда-либо в жизни. Это неприлично. Это что ж, ради этого Теобальд был настолько щедр, что вызвался предоставить Эрнесту приличный наряд, в котором он мог бы показаться пред смертным одром матери? Он, конечно, ни на пенни не превысит обещанных восьми или девяти фунтов. Какое счастье, что он установил предел! Да что говорить, он, Теобальд, в жизни не мог позволить себе такого кофра. Он и теперь пользовался старым, который отдал ему его отец при поступлении в Оксфорд. И вообще, он говорил об одежде, а не о багаже.
Эрнест видел, что творилось в голове отца, и понимал, что ему следовало заранее как-то подготовить того к увиденному теперь; но ведь он телеграфировал мгновенно по получении отцовского письма и потом следовал его указаниям так безотлагательно, что не смог бы этого сделать, даже если бы вовремя вспомнил. Он протянул отцу руку и сказал со смешком:
— А, это всё оплачено — я боюсь, вы не знаете, но мистер Овертон отдал мне деньги тёти Алетеи.
Теобальд побагровел.
— Но почему же тогда, — сказал он, и это были первые слова, слетевшие с его уст, — если деньги предназначались не для него, почему он не отдал их моему брату Джону и мне? — Он порядком запинался и выглядел глуповато, выдавливая из себя эти слова.
— Потому, милый батюшка, — сказал Эрнест, всё ещё смеясь, — что тётя поручила ему хранить их для меня, а не для вас или дяди Джона — и они выросли теперь до 70 тысяч фунтов и больше. Но скажите же, как матушка?
Читать дальше