Он возвращался из Валахии, многие месяцы пробыл в дороге, я спросил его, хотя знал об этом, только бы что-то сказать. Вчера вечером я был готов вступить в сделку с его собственной сестрой.
— Почернел ты,— сказал он.
— Заботы.
— Знаю.
Откуда он мог знать? Почти три месяца бродил по чужим странам, прошел тысячи миль, торгуя, едва успел вернуться — и уже знает. А я-то надеялся, что еще не все местные жители слышали об этом. О бедах и несчастьях всегда узнают быстро, только добрые дела скрыты от взоров.
— За что он арестован?
— Не знаю. Я не верю, что он мог совершить преступление.
— Знал бы, если б совершил.
— Он был спокойным,— ответил я, не поняв его.
— Наши люди живут спокойно, а беда приходит внезапно. Мне жаль и его и тебя. Где он сейчас?
— В крепости.
— А я поклонился ей издали, не зная еще ничего. Вечером зайду в текию, если не помешаю тебе.
— Разве ты можешь помешать!
— Как хафиз Мухаммед?
— Хорошо.
— Он нас всех похоронит! — Хасан снова рассмеялся.
— Будем ждать тебя вечером.
Его пустая, бесплодная доброта не поможет мне и не помешает. Все в нем пустое, бесполезное: и спокойный нрав, и веселое настроение, и быстрый ум, поверхностный и не греющий. Но он оказался единственным человеком в нашем городке, который сказал мне слова сочувствия, они хоть и бесполезны, но наверняка искренни. И опять-таки, стыдно сказать, я воспринял их как милостыню бедняку, не согрели и не тронули они меня.
Он уехал впереди воловьих рогов, опущенных, словно для нападения, окутанный пылью, которая серым пузырем плыла над гуртами, прикрывая их.
Я немного сторонился его из-за вчерашнего и из-за того, что меня ожидало.
Мысленно я перешел по деревянному мосту на другой берег, в тишину безмятежных улиц, где одиноко звучат шаги, а дома прячутся в ветках деревьев за высокими заборами, будто все они избегают друг друга, погружаясь в уединение и покой. У меня не было на том берегу никаких дел, но мне хотелось пойти туда, отложив все, до того, как я на что-то решусь. Возможно, мне и удалось бы углубиться в эти мертвые, притаившиеся улочки на другой стороне реки, где было легче, но вдруг из чаршии донеслись испуганные звуки барабана, не такие, как у цыган, и писклявый звук трубы на Сахат-куле не вовремя, и смятенные размытые голоса, к чему-то взывавшие, чем-то это напоминало потревоженный улей, гудели взволнованные людские пчелы, улетали, ища спасения, возвращались, чтобы защищаться, выкликая ругательства и призывая на помощь. Над городом медленно поднялась серая полоска дыма, словно в тонкую прядь вплели человеческий крик, он стал осязаемым, видимым, а вокруг него носились стаи голубей, взметенных ввысь воплями и жаром.
Вскоре столб дыма разросся, поплыл над домами, густой и черный. Это значило, что пламя вырвалось, безжалостное, жестокое и буйное, с нескрываемой радостью перепрыгивая с крыши на крышу, паря поверх воплей и ужаса людей.
Я задрожал, видя это несчастье, повинуясь инстинкту: извечно нам угрожает беда, извечно приходит горе, а потом я снова отгородился своей бедой, она была тяжелее всего, важнее, даже с удовольствием я уже стал смотреть на огонь, надеясь, что люди окажутся бессильны перед ним и таким образом решится все, в том числе и мое дело. Однако это было минутное безумие, вскоре оно миновало.
И вот когда наконец нашлось достаточно оснований свернуть с дороги и не делать того, что собирался, я вдруг решил не откладывать. Размышлял я недолго, но, должно быть, ожила в душе моей надежда, что легче просить милосердия при таком несчастье, оно напомнило людям, как хрупки и бессильны они перед волей аллаха.
Я имею право знать о родном брате столько, сколько мне скажут, сколько сказали бы каждому, я обязан помочь ему, если это возможно. Дурно оставаться в стороне, любой может меня упрекнуть в этом. Кто у меня есть, кроме него? И кто у него, кроме меня?
Я ободрял и оправдывал себя, утверждая свое право и подготавливая отступление. Я не забывал о том, какие думы одолевали меня, боялся за себя и сожалел о нем, не зная, что важнее, и никак не мог отделить одно от другого.
Перед полицейским управлением стоял солдат, у него была сабля и короткий пистолет за поясом. Мне никогда не доводилось здесь бывать и даже в голову не могло прийти, что вооруженный солдат явится препятствием.
— Муселим у себя?
— На что тебе?
Втайне я надеялся, что не застану муселима, в городе пожар, да и других дел у него немало, странно было бы, если б он оказался здесь как раз тогда, когда я ищу его, может быть, эта сокровенная мысль и заставила меня прийти, муселима не будет на месте, и я уйду, отложив свой визит. Но когда солдат, не снимая руки с пистолета, дерзко спросил о том, что его не касалось, во мне проснулось негодование, моя тревога словно нашла выход, воспользовавшись первым попавшимся поводом. Я дервиш, шейх текии, и рядовой солдат не смеет встречать меня, держа руку на пистолете, хотя бы из уважения к одеянию, которое я ношу. Я был оскорблен, но лишь много позже мне пришла в голову мысль, что за свой страх мы мстим всюду, где удается. Вопрос был грубым, он свидетельствовал о его праве и его значительности, подчеркивал мое ничтожество, и даже орден, как я понял, к которому я принадлежу, не внушал ему почтения. Но все это не могло послужить для меня основанием, чтоб повернуться и уйти. Скажи он, что муселима нет или что он сегодня не принимает, я был бы ему благодарен и ушел с облегчением.
Читать дальше