Есть отжитые места: с ними многое связано, но связано для тебя прошлого; там ты в большей степени человек из дней минувших, а не сегодняшних. И весь город, все его улицы стали для меня подобным местом; когда я учился в последних классах школы, я даже старался найти какие-то новые пути, новые дороги в обход привычных маршрутов, как бы наложить новую карту на старую; но десятилетия жизни без переездов делают такой маневр невозможным: все уже исхожено, все уже увидено. И тогда я выбрал профессию геолога; мне нужно было забраться как можно дальше, оказаться в чужих краях, избавиться от обязывающего наследства.
Я повидал мир; но главное — из края в край проехал страну. И оказалось, что есть притяжение судьбы; есть поле, которое всегда шире, чем мы его видим; мой отъезд, моя работа в дальних местах стала лишь путем возвращения к тому, от чего я стремился отдалиться. Но я возвратился уже другим — внутренне готовым принять и избыть до конца выпавшее мне наследство, хотя я и не знал об этой готовности, пока жизнь не окликнула меня.
В старом городе, а особенно в столице, проходящие эпохи оставляют после себя значительность и пафос архитектуры; наследие разных годов становится противоречивым единством общего городского облика, сияющим и велеречивым; и здания создают это сияние, и оно осеняет их. Поэтому прошлое там не наглядно: от него остались только великолепные фасады. А что за фасадом — без помощи архивов и свидетелей понять невозможно.
Но в природе все, что сделал человек, остается в обнаженности; там нельзя ничего скрыть за архитектурой, за «высотками», мостами и памятниками; так же мало что можно скрыть в городе, чей культурный слой насчитывает только одну эпоху, который создан общим обликом этой эпохи.
Поэтому, когда я в первый раз поднялся на вертолете над тайгой, подступавшей к северному городку, и увидел звездами расходящиеся через гущу леса линии лесосек, десятки километров лесных вырубок и низкие, утопленные в местность бараки лагерей, действующих и заброшенных, я чувством узнал больше, чем мог прочесть в книгах; я увидел созданную лагерем среду катастрофы зрения, устроенную так, что в ней не распознается зло.
Множество людей лишили жизни, лишили судьбы, лишили свободы; и на фоне этого огромного, всеобъемлющего зла любое меньшее зло стало неразличимо; стало возможно жить там, где все — от облика жилья до речи — расчеловечивает, а не вочеловечивает; лагерь и лагерные выселки распространились, укрепились — и начали воспроизводить сами себя уже без участия государства. И мой проход через эти измененные лагерем края и стал путем возвращения: ко Второму деду, к его жизни и делам.
Все, что я встретил и увидел в странствиях, невозможно уложить в текст, взаимоувязать; поэтому я держу сейчас в руках те двадцать пять рублей из шахты, где хоронили деньги; я ощущаю, что во времени есть сквозные ходы, накоротко соединяющие то, что должно быть узнано и понято; для меня таким ходом, такой замочной скважиной стал профиль Ленина — если смотреть не на него, а сквозь него.
Первый взгляд — через портрет — во время до странствий, в последний школьный год.
За школой, где я учился, был двухэтажный сгоревший особняк: изломанные стены огораживали завалы обугленных балок и покоробленного листового железа; от особняка исходило ощущение упокоившегося бедствия, и оно завлекало войти в дом, изучить самое его нутро, увидеть безобразно застывшую агонию вещей — без риска приблизиться к отвердевшему, не способному уже посмотреть в ответ лику смерти.
Я залез в тот дом; разрушения внутри не были столь велики, как это казалось снаружи. Но, открыв одну из дверей в коридоре, я едва не шагнул в пустоту: дверь распахнулась под потолком большого помещения, бывшей мастерской скульптора. Лестница, которая вела вниз, рухнула; мастерскую завалило разным хламом, осыпавшимся, когда дом горел, с фасада ее нельзя было угадать; потайная комната, секрет сгоревшего особняка.
На полу мастерской стояли десятки Лениных: только бюсты. Из гипса, из гранита, из металла, из пластилина, размером с голову младенца — и в половину роста взрослого человека. Ленины смотрели друг на друга, луч фонаря был слаб, и в дальних углах скульптуры уже легко сливались с темнотой, будто призраки, развоплотившиеся истуканы былых времен, тени памятников.
Воздух пах гарью, камнем, пылью; пыль лежала на головах, на полу, на разбросанных инструментах скульптора; не домашняя мягкая, невесомая — плотная пыль, которая могла бы быть прахом гипсовой скульптуры; слишком тяжелая, чтобы ее сдуло даже сильным сквозняком.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу