Я пишу эти строки по мере их написания, жарко, пробило три, значит, близится полночь. Средиземное море не пахнет йодом, рана уже затянулась. Не решил, что выбрать из длинного списка — чуму (непонятно, какую из двух), революцию, бунт, летний зной, осеннюю грязь, скрипучие лондонские телеги, китайские города, забитые безгласными умирающими, старика-астматика из подвала, еще одного старика, что в клочки рвал бумагу, стряхивал вниз и, когда набегали кошки, метко плевал на них, кровь или гной, пах, подмышки или бубоны, Антонена Арто или Альбера Камю. Каждый из этих предметов достоин любви, в каждом есть своя смерть, но завершение требует выбора, эпидемия бывает одна. Вот уже пробило восемь, значит, и полночь прошла. Сам я с этим не справлюсь. Хорошо бы, пришли ученые, принесли с собой метод. И они выходят из филантропического отделения тель-авивской философии для увечных, из водопроводного семинара иерусалимских филологов. Вижу их одухотворенные лица, полезные руки и ноги, общий благоприятный состав организма. Идут, несут метод. Надеюсь, они не дойдут, надеюсь, чума уничтожит их по дороге. Как уничтожит она грязь и жару, марсельскую шушеру, яффских нищих, двух стариков, кошек и крыс, Камю и Арто, меня — за то, что написал эти вялые строки и не смог им придать необходимой энергии. А когда все мы сгинем, обе чумы, истребив друг друга, возможно, освободят место для эпидемии творчества, наполненного исцеляющим или — что будет верней — испепеляющим светом.
Уличное. Странные свидания
Несколько человек в звериных шкурах танцевали у столов пивной в излучине улицы Алленби. Реликт языческих игрищ во славу балканского покровителя, землевладыки с копытом, свистулькой и заплечным мешком для сбора лекарственных трав. Под рукоплеск поклонников выписывали кренделя обутые в постолы плясуны. Маски тоже надели, чуткие морды животных, и древней памятью унюхали дым когда-то полнокровных капищ. Добротная гульба, а первый по значению пункт отдыха румынских работяг, как поведал злачный, с земской бороденкой репортер, кормившийся тем, что сбывал желтым листьям газет раскидистые фикции о гнездах порока на взморье, расположился в этой же улице, кварталом ниже, туда я и отправился перед закатом, в час субботы. Алленби смотрелась пустынно, так бывает перед явлением или исходом Царицы, но я не успел опечалиться малолюдьем — англичанин, встреченный у лавки с еврейской словесностью, возместил мне потерю толпы.
Лет сорока, жилистый, долговязый, прочней пеньковой веревки, что в расцвете декаданса сучили лондонские тюрьмы, он, невзирая на теплынь, был в колонизаторском френче и торчал у витрины, подобно пальме на островке среди вод. Я остановился рядом, верно, для того, чтобы вглядеться в чужие черты, в этом ракурсе представленные неразборчивым профилем, так увлеченным яствами «Накрытого стола», что подозрение, будто гость понимает справа налево, уж коли не весь домострой, то краткую версию, компактный бедекер в сафьяновом футляре, показалось небеспочвенным. Мы стояли параллельно, и он повернулся, как бы дал понять, что я не ошибся.
Лицо бомбиста, анархо-беспределыцика (словцо после дефиса — герб идейного террора, не нынешняя плесень приблатненного арго), подложившего взрывчатку под кремовые курватуры театра, где по случаю именин, огладив сутаны, парчовые платья, фрачные крылья, расселись церковь и государство и хрустально прозвенел детский хор, двести накрахмаленных душ обоего пола, запутавшихся в ленточках, бантах, косичках в эмпиреях свергнутого потолка. Меланхоличного патологоанатома, любителя ночных, несуетных кромсаний. Этнографа строгой школы, заглушающего недовольство индейцев аккордами концертного рояля, на нем по соседству, в хижине с отверстым зевом играет супруга пытливого изыскателя. Лицо поэта на подъеме и в приливе. Мелькнуло что-то еще, но я оборвал нить аналогий. В общем, он принял ядерную, ракетоносную дозу неизвестного мне вещества, ибо свечение, исходившее от его щек, глаз и лба, вряд ли имея причиною святость, скорей вызывалось действием препарата, коего властью годы подвижничества уместились в таблетке, ампуле, порошковой пыльце. Малопривлекательное поветрие, китчевый фаст-фуд, совративший торопливый муравейник с его потребительской манией, превознесенной, к сожалению, и автором «Дверей восприятия», — чем сидеть лотосом, уповая на ресурсы внутренней мощи и огнь воздержания, уколись, глотни, результат будет сам-десять. Раньше было иначе: извольте раздеться, сухо молвил Тагору-отцу Рамакришна, убедился, что кожа на груди у Дебенд-раната, вследствие длительных духовных упражнений, красна, и лишь после того признал в почтенном наставнике положительную глубину пути.
Читать дальше