Старикашечка с трясогузку размером примащивался где полюдней, во всякий сезон носил он, беззубый и пегий, пиджачную пару (Лодзь, 1936, в Варшаву съездить — приключение), шляпу набекрень, башмаки изгнания и разные носки, всегда в одних и тех был разных носках, разве зимой еще утеплялся клетчатым шарфом и пальто, свертывая его, чуть распогоживалось, мышиным рулончиком, все имел аккуратное, махонькое, любо-дорого. Скрючивался старикашечка на стуле складном, на коленях держал картон с линованною бумагой и писал по линеечке слова из Писания, перемежаемые грамотой собственной выделки и овчинки, тоже в провидческом тоне, про лютых зверей, зубчатые колеса, оскаленную пасть, заливающую ядовитой слюной города, безотрывно писал, не поднимая птичьих глаз, подвижная кисть водила пером, короб для сбора пожертвований внизу, у ножки седалища. Чешуей медной скаредности покрыто дно короба, изредка тусклый шекель мелькнет, кто ж платит дедушке, никто не покупает листы, но ход моей мысли был профанически пошл. Листы он не продавал, наоборот, берег как зеницу, а мелочь брал за спасенье всех нас через начертание страшных предвидений — перенесенные на бумагу, они раскрывались в иную какую-то сторону, впустую растрачивали грозный заряд.
Бледный, опрятного нездоровия господин читал в оригинале «Комедию», увы, не по венецианскому, середины XVI века, изданию, канонизировавшему эпитет «Божественная» (боязно врать в моем возрасте), но все же солидную, фамильную книгу читал, отчеркивая ногтем строчки букв в трехстишиях, спускавшихся, как лестница с небес, отвердевавших резною колонной по центру страницы. Мне повезло его разговорить. Если старец, доверяя себе, самолично писал предсказания, то почтительный рыбарь у океана рифм осторожным неводом вылавливал оракулы в поэтическом акмэ тысячелетия; «Комедия» — кладезь несметных сбываний, каждый стих в ней, пронизанный мистикой и политикой, солнцем надмир-ным и солнцем земным, а еще есть в «Комедии» подземное солнце герметики, укромной науки, одному Данте удалось залучить к себе все три диска, — каждый стих бередит будущее знанием тайн, недоступных вульгарным «Центуриям». (Ауробиндо говорил, что создатель «Центурий» — еврей, евреи же той эпохи владели великими тайнами, встрял я в речь бледного господина, а он дланью книжника реплику отвел.) Он объяснял мне закон предсказательной магии, толкуемый в множащихся смыслах, будто в бронзовых, из азиатской усыпальницы, зеркалах, показывал оккультные преимущества терцин над катренами, троичного сцепления-перетекания над туповатой, замкнутой на себе четверней.
Для пейзажа и жанра дочерям надо было прийти за отцами, антигонами молчаливой любви забрать с поля боя пернатого крошку-каллиграфа и колдуна трехчастного складня, я воображал, возможно, несуществующих дочерей, их упрямство, прямые волосы вдоль продолговатых лиц, суровый свет заботы, все подлаживалось к цитате, слишком ценил ее, чтобы пробрасываться. Вот эти слова из книги историка, психолога, пророка: «Кто бы ни прочел душераздирающие письма, которыми обменивались Галилей и его дочь, монахиня, умирающая от туберкулеза в своей келье, когда ему было запрещено до конца дней покидать Флоренцию и когда он ослеп, он, впервые увидевший горы на Луне, фазы Венеры и спутники Юпитера, или описание отношений между дочерями Джона Мильтона и поэтом, который в молодости навестил слепого Галилея во Флоренции, а потом сам ослеп и целиком зависел от своих дочерей, посвятив им „Потерянный рай“, — тот поймет, что Антигона, отправившаяся в ссылку со своим слепым отцом, могла быть не только мифологической героиней».
Дочери не пришли. Они или не были рождены — как важно вовремя родить дочь, дабы успела стать праведной, или не могли нарушить зарок, обязывающий антигон приходить за слепыми отцами. Зрячий до упадочной дряхлости обходится без дудки, клюки и девичьего плеча на подпору, зрячий сам себе поводырь, своими веждами проницает Коринф и куда ставить сандалию, куда посох втыкать, в слепцах зато эпос, дорога и мужество, степная, ковыльная песнь без оглядки, никто, кроме утопленных бандуристов, не спел об украинском голоде, а дочери не пришли.
— У нас не получилось ничего, — повторил англичанин. — Мы были разбредающиеся честолюбцы, поглощенные тем, как развить свое «я». Европейское одиночество, в нем, эгоисты, и остались, не поборов тоску. Предупреждала Мать ашрама: община, связь, объединенье душ, нет иного способа добиться высших состояний. И пересказывала сон, сквозь лиловый ливень — струения нефизических тел, свободно спаянный союз, эфирная коммуна, ночью побывала на самом верху, оттуда увидела. Хорошо, говорю, община так община, как только перейдем в бестелесность, вопросы отпадут, но, пока сохраняется плоть, поделитесь, каким будет материальный остов жизни, хозяйственные основы ее, и нашим пропитанием интересуюсь, и чтобы не зарасти грязью в городе Пондишери, не подозревающем о глупостях санитарии. Экономика в превратном, западном смысле, отвечают мне, не понадобится, будем доедать остатки сельхозпродукции, а все внимание работе в высших планах, левитируем к светозарному телу без органов. Когда до него доберемся, поцелуи окажутся затруднительными, по-кембриджски шутил учитель, любил посмеяться, это зафиксировано в стенограммах бесед.
Читать дальше