— Конечно б, ты тоже доставил мне такое удовольствие,— смеялся старик, принимая шутку Хасана, равнодушный к тому, что в действительности сказал о нем человек. И тут же отпарировал:
— А что он о тебе сказал? Что ты одинаково не способен ни к добру, ни к злу? Так он, видно, думал?
— Плох, не видя личной корысти, хорош, если не надо ни за что отвечать. Нечто вроде грешного ангела, порочной девицы, честного жулика.
— Испорченный и благородный, смиренный и робкий, рассудительный и упрямый. Всякий. Никакой.
— Не очень ты высокого мнения обо мне.
— Нет,— произнес старик озаренно,— не очень. И взгляд его говорил: люблю тебя.
Тихо и приятно было в этой чистой лавке, свежестью пахло от вымытых, еще влажных половиц, в каменную раму распахнутых дверей струилось мягкое тепло летнего дня, слышался дробный перестук молоточков ювелиров, словно в детской игре, словно во сне. Перед моими глазами стоял полумрак сводчатой каменной лавки, зеленоватый под тенью развесистого дерева снаружи, как тихий отсвет глубокого водоема. Я чувствовал себя хорошо, приятно, надежно. Пока Хасан рассказывал об Али-ходже, я знал, что он ничего не скажет обо мне, я не боялся ни предательства, ни неосторожности. Покой снисходил на меня, как цветочная пыльца, как летняя роса, в присутствии этих двух людей. Они были двумя тенистыми деревьями, двумя чистыми источниками. Было ли это внушением или же мои воспоминания превращались в запах, но мне казалось, что я в самом деле чувствовал свежесть и мягкий аромат, струившийся в воздухе. Не знаю, какой, хвои ли, лесных трав, весеннего ветерка, утра байрама, чего-то дорогого и чистого.
Давно не доводилось мне наслаждаться таким тихим покоем, каким одарили меня эти два человека.
Их подобная лунному свету чистота, их дружба без пафоса и пышных слов, их удовлетворение всем тем, что они знают друг о друге, заставили и меня улыбаться, разбудив во мне уснувшую или желанную доброту, какая бывает, когда мы смотрим на детей. Я словно и сам стал прозрачным, легким, без следа того злонравного бремени, которое долго угнетало меня.
— Давай-ка женим тебя, чтоб ты успокоился,— с ласковой укоризной говорил старик, наверняка не в первый раз.— Давай, разбойник!
— Рано мне, хаджи. Мне же нет еще и пятидесяти. Да и многие дороги ждут меня.
— Неужели тебе не надоело, бродяга! Сыновья с нами, пока мы сильны, и покидают нас, когда они нужны нам.
— Оставь сыновей, пусть идут своей дорогой.
— Оставляю, бродяга! Неужели мне и пожалеть нельзя?
Тут я перестал улыбаться. Я знал, что сын старика живет в Стамбуле. Может быть, это из-за него он стал заботиться о заключенных, чтоб заглушить печаль, годами не видя его. Может быть, поэтому он привязался к Хасану, что тот напоминал ему сына.
— Ну вот,— обратился Хасан ко мне, шутливо укоряя старика,— жалеет, что его сын получил образование, а не стал ковать чужое золото в этой лавке, что он живет в Стамбуле, а не в этом протухшем городе, что он посылает ему полные уважения письма, а не требует денег на кости и на блудниц. Скажи ему, шейх Нуруддин, чтоб не брал греха на душу.
Моей растроганности словно не бывало. То, что ответил или мог ответить хаджи Синануддин, дескать, сомнительно счастье в чуждом мире, а важнее всего любовь и тепло между теми, кто отдал бы тебе свою кровь, могло напомнить мне об отце и брате. Могло, а не напомнило. То, что Хасан обратился ко мне впервые в течение всего разговора, без нужды, просто из учтивости, чтоб я не скучал, напомнило мне, что я здесь лишний, что им хватает друг друга.
Только что я был уверен, что Хасан не упомянет о той обиде, которую нанес мне Али-ходжа, знал, что он пощадит меня. Теперь же я подумал, что в их разговоре не было для меня места. Меня отрезвило его запоздалое внимание, все испортившее.
Трудно было расстаться с удовольствием, которое наполняло меня, с добрыми воспоминаниями, которые хотелось удержать, но я не мог подавить сомнений. Слова Али-ходжи о себе и о хаджи Синануддине он повторил, сделав их даже тяжелее, чем они были. Обо мне он умолчал. Только ли из учтивости?
Почему он не сказал о них? Отчего хотел меня пощадить, если он в самом деле считал это безумием? Нет, не думал он, что это безумие, оттого и умолчал. Он хорошо знал, почему Али-ходжа не пожелал меня видеть. Для Али-ходжи и для всего городка я больше не существую. Ни образа, ни голоса его, сказал он. Нет его, нет шейха Нуруддина, скончалось его человеческое достоинство. А то, что осталось, лишь пустая чешуя существовавшего некогда человека.
Читать дальше