Я вскакиваю с кровати, бабушка говорит со мной шепотом — она знает, как я ждал этого дня и хочет подчеркнуть таинственную важность момента. Я надеваю старый синий пиджак прямо поверх пижамной рубашки, в коридоре — стопы быстро запрыгивают в дедовы калоши и мы с бабушкой выходим на двор.
Ночью шел дождь, асфальтовая дорожка вкусно пахнет влагой, где–то в черешневом дереве поет утренняя птица. До судорог зябко, зубы мои начинают стучать… Мы приближаемся к курятнику, открываем калитку, проходим через пустой двор с кормушками (в которые бабушка уже успела насыпать зерна) и поилкой. Весь двор огораживает проволочная сетка в человеческий рост. На ночь куры и утки запираются в помещении курятника и теперь можно слышать и чувствовать их протяжное, кудахчущее нетерпение. Кричит петух, мы открываем дверь и куры неграциозно и скандально выбегают на волю. Куры очень ценят такое тривиальное занятие как завтрак и в одно мгновение окружают кормушки. За ними, скромно показываются, выходят утки и, переступив высокий порог — переходят на более бодрый шаг — направляясь к поилке.
Мы заходим в сонные закуты курятника. В курятнике два отделения. В первом построен маленький загон в котором живет свинья (она тоже очень любит завтракать), во втором — насест для кур и, в самом конце, у стены — два грубо сколоченных деревянных ящика с соломой на дне.
Один из них — пустой: в него днем усаживаются куры, чтобы снести яйцо и после — долго кричать об этом событии. Во втором ящике уже месяц сидит утка–наседка.
Неописуемый, изумительный, теплый запах курятника — перья, помет, крысы, сладкое трухлявое дерево, комбикорм…
В курятнике, несмотря на небольшое, оплетенное паутиной окошко — почти совсем темно и бабушка зажигает фонарик.
Серде мое останавливается — мы подходим к ящику с уткой и уже сразу видим несколько осколков яичной скорлупы, двух уже высохших утят под крылом привставшей от волнения утки и горку еще целых, но уже наклеванных яиц. Я беру одно из них в руки — оно темное и тяжелое. Из наклеванной прорехи — видно мокрое тело утенка. Я отрываю кусочек скорлупы: теперь ему будет немного легче выбраться из своей твердой колыбели и затем кладу яйцо назад. Утка тихо посвистывает — она очень взбудоражена таким вторжением. Через пять минут мы вернемся с коробкой, в которую положим двух вылупившихся утят. У матери–утки еще много яиц, а ящик маленький. Она может нечаянно повредить утенка. Мы унесем утят в летнюю кухню — там, в большой коробке, им уже со вчерашнего дня готовы временные ясли.
Это нянь….
Девять тридцать утра. Ярославская область. Мне пятнадцать. Мои родители идут чуть впереди меня по хорошо протоптанной тропинке у самой границы леса и пастбища. Пахнет багульником, коровами и мокрыми ветками. Мы ищем грибы. Определеные грибы. Здесь, на солнечной лесной границе, среди берез, осин, кустов черники и брусники притаились боровики и подосиновики. Из года в год, таинственная, глубокая грибница выводит на поверхность своих сыновей. Многим из них не удается дожить даже до подросткового возраста. Их срывают, срезают ножами, нечаянно сбивают резиновым сапогом. Мухи откладывают яички в их тугую, балетовую молодость… Благородные грибы почти всегда червивы. Если бы подберезовики, подосиновики и белые были подобны лисичкам! Лисички никогда не бывают червивыми — это трутовики… А так: наберешь полную корзину благородства и потом, при чистке, семьдесят процентов уходит в мусорное ведро. Толстый комель молодого боровика излучает здоровье и силу, светло коричневая шляпка цитирует псевдо–ницшеанскую Волю К Власти, но как только разрежешь могучий гриб на две части — видишь коричневую труху и десятки крохотных дырочек — тоннелей. Червивый, сволочь! Опять червивый!
Я нахожусь в смутном раздражении. В данную минуту грибы мало меня занимают. В голове проворачивается обычное подростковое недовольство. Мое недовольство. Мое неудовлетворение. Сексуальные фантазии смешиваются с насилием, смешиваются с кусками из песен, смешиваются с разочарованием, что вместо того, чтобы разбрызгивать семя по животу какой–нибудь мягкотелой девы — я, как одинокий, неполноценный и главное, трезвый выродок — плетусь за жизнерадостными родителями и наметанным глазом слежу — не показалась ли в траве шляпка с ножкой. Ах… подростковый возраст… триумф неблагодарности… жгучая ненависть к тому, что так любил раньше… изумительная детская индивидуальность начинает загнивать… жажда пошлейших взрослых утех забивает, душит твой детский гений… речь начинает мутировать… хочется стать еще одной овцой–имбецилом в младом, охуевающем от тупости стаде… субкультуры… скинхеды–толстолобики… панки — мертвецы с детскими лицами… одежда, которая всегда что–то значит… дрянь, накипь, ил, копоть — от которой потом не отскрестись, потому что не хочется отскребываться: это называется «оставаться молодым», нет, не маленьким, а именно «молодым»… бабы, водка, драки, магнитофон, бабы, водка, драки, магнитофон… я тоже завяз в этой канаве… я тоже такой… только сейчас, когда мне пятнадцать и я плетусь по лесу за своими родителями — я этого еще не понимаю… я хочу свободного ветра… я пойму позже — что это за ветер, но какой в этом прок… все равно я уже как паук–косиножка: замер в щели побеленной стены … жду мух… а мухи это — бабыводкамагнитофон… экзотика мышления не спасает… а только усугубляет…что со мной сделалось..? какого я возраста…? в каких краях, в каких Лемуриях можно стать самим собой..?
Читать дальше