Наваждение!
Сад был разбит девять лет назад по приказу тогдашнего коменданта острова. Садовник, местный житель Гаджибаба Мирзоев, имя которого удивительным образом сохранилось среди прочего сора истории, был несколько раз специально откомандирован за саженцами в школу садоводства в Мардакяны, а один раз даже в благоухающий розами персидский Шираз. На остров привезли много черной земли, и, в конце концов, стараниями и талантами Гаджибабы она проросла полусотней фруктовых деревьев, самшитом, лавром и яркими легустрами. Завели пару индийских павлинов да запустили двух осетров в круглый бассейн, живописно заросший по краям декоративным мхом.
Садовник умер зимой 1916 года от грудной жабы. Ровно через год, в революцию, солдаты, пьяные от виноградного вина (два николаевских пятачка за литр), учинили в пустующем особняке погром, разбили мебель, разграбили покои, а, уходя, подпалили сарай и конюшню. Огонь быстро охватил сад, который успел выгореть почти дотла, перекинулся на верхний этаж дома, но вскоре погас благодаря начавшемуся проливному дождю.
В то время, как священное пламя пожирало одну за другой симметричные аллеи сада, терпкий февральский ветер нес над островом крики умирающих павлинов. Сгорев ночью, они не возродились утром из пепла, подобно удивительным птицам Геродота. Но на запах жаркого к дому со всей округи сбежались стаи собак…
Как это уже случалось и раньше, из темноты вначале возникает голос:
— Пожалуйста, чуть–чуть вправо!.. Хорошо, очень хорошо!.. Сейчас все будет готово!
Иван Акопович Рустамян — «Личный фотограф его Величества Шаха Персидского», как значится на вывеске и на оборотной стороне всех фотографий, изготовленных в его мастерской, — несмотря на комплекцию и изрядный рост, ловко ныряет под черное покрывало, подняв над головой магниевую вспышку.
— Так–так, уважаемый! Один момент!
Свободной рукой он передвигает какие–то рычажки, подкручивает бронзовое колесико, и постепенно мутное пятно в квадратном окошечке, состоящее из хаотического смешения цветов, иллюминированных рассеянным светом двух ламп, превращается в перевернутое лицо Идриса Халила.
— Внимание!
Не вылезая из–под покрывала, Иван Акопович отводит назад громоздкую фотографическую машину.
Дедушка стоит, чуть развернувшись вправо, и немигающими глазами пристально смотрит в объектив (на самом деле, даже не подозревая о том, что сквозь купоросную зелень времени он в упор смотрит прямо на меня). Мундир, пристегнутая к поясу шашка, папаха, сапоги, старательно начищенные старшим надзирателем до густого зеркального блеска, светлая драпировка на заднем фоне. Парадный портрет Идриса Халила.
— Внимание! Сейчас появится птичка!
Хлопок, ослепительная вспышка магния, белое облачко дыма, крышка объектива закрывается, и образ дедушки переходит на фотографическую пластину. Сразу после этого начинает сгущаться привычная темнота. В ней исчезает Идрис Халил, и студия Рустамяна с богатым персидским ковром на полу, и трехногая немецкая машина — полированный ящик с черным хоботом, оканчивающимся выпуклым глазом, и сам почтенный фотомастер Иван Акопович, и его двухэтажный дом в переулке напротив больницы. Исчезают и два брата–близнеца Иса и Муса, арендующие здесь же первый этаж под мастерскую: один из них часовщик, другой — гравер. А вместе с ними исчезают и дедушкины серебряные часы, оставленные у них для ремонта (они лежат на подоконнике в деревянном ящичке)…
Но темнота длится лишь несколько мгновений, необходимых для смены декораций. И вот уже Идрис Халил сидит за столом в просторной комнате с решетками на окне, выходящем в тюремный двор, и, слюнявя палец, листает страницы толстой канцелярской книги. Перед ним стопка из нескольких папок, бронзовый чернильный набор, пепельница и, на случай отключения электричества, керосиновая лампа. На стуле возле железной печки, сложив на груди руки, дремлет старший надзиратель. И хотя глаза его закрыты, Идриса Халила не покидает чувство, что он лишь притворяется спящим. На необъятном поясе Мамеда Рафи висит связка ключей.
Идрис Халил снова и снова пытается сосредоточиться на выцветших столбцах цифр, сбивается, начинает сначала. Тщетно. Наконец, отложив в сторону книгу, он поворачивается к окну. Над бывшим казарменным плацем плывет темно–серое зимнее небо.
Почти шепотом:
— Мамед Рафи… Ты спишь?
Закрытые веки толстяка перестают подрагивать.
Читать дальше