Вспомнилось, как летом, после окончания первого курса, он уезжал из Сухуми, где гостил у Лескова весь отпуск. По дороге в аэропорт, когда маршрутное такси, управляемое лихим абхазцем, неслось, покачивалось плавно на поворотах по Тбилисскому шоссе, в Люлина вселилось ощущение близкой беды. Мелькали пальмы и кипарисы, над шоссе, словно после дождя, колебался воздух, и все золотилось вокруг нещадно жарким солнцем. Обжигающие лучи скользили по пышно–зеленеющим склонам гор, мансардам, бельэтажам домов, мандариновым садам, виноградникам и, провожая взглядом полюбившиеся пейзажи, Люлин чувствовал неизбывную тоску. Тогда ему было девятнадцать. И попутно он вспомнил незначительный, как ему казалось, и между тем поразительно живучий в памяти случай из детства.
Отец получил новое назначение. С утра он собрался в школу забрать документы сына. Детей из воинской части возили в школу за восемь километров на стареньком «Пазике». Вдруг в полупустой автобус, тяжело сопя, поднялся раздраженный майор, командир части (отец с ним не ладил) ли потребовал, чтобы капитан Люлин сию же минуту покинул перегруженный транспорт. Услышав властное обращение, Валентин вмиг напрягся, подобрался телом, съежился, не то с испугом, не то с сожалением глядя на отца, а он, невозмутимо спокойный, — чего стоило ему это спокойствие? — лишь с надутыми на щеках желваками, не смея ослушаться приказа, усмехнулся майору в лицо и, повернувшись к Валентину, тихо, но твердо сказал: «Пойдем–ка, сынок». — «Зачем?» — машинально переспросил Валентин и с необъяснимой тогда понятливостью, едва не плача, встал, подхватил портфель, вышел вслед за отцом.
Шагая с ним рядом по лесной просеке восемь километров, что отделяли воинскую часть от города, он чувствовал детским сердцем горечь обиды, несправедливость, бессилие и силу отца и, может быть тогда в светлом сосновом бору понял разницу между человечностью и бесчеловечностью, хотя до полного познания всех премудростей «цыганско–офицерско–цирковой» жизни ему пред пройти эти восемь километров еще не раз. Гораздо позднее он, однако понял, что командир в своей части, как в вотчине, как новоявленный царь и бог с партбилетом в кармане, мог распоряжаться судьбами подчиненных ему людей, как заблагорассудится и безжалостно давил всех неугодных. И еще он понял, что там, где господствует безраздельная власть, понятия справедливости существует, а людей, отстаивающих справедливость, на жизненном пути подстерегают не только трудности и неудачи, но и нечто большее.
…Внезапно в конце длинного коридора в полнейшей тишине раздались нетерпеливые твердые шаги, протяжно звякнул в замочной скважине ключ, и через минуту донеслись глухие удары и стон басовитого голоса. Люлин вздрогнул, соскочил с нар, бесшумно подкрался к двери, но, прильнув к смотровому глазку, ничего не увидел, кроме противоположной стены, обшарпанной, бугристой и серой — и непонятная, тянущая, разрывающая нутро боль родилась в груди, подступила к горлу. Люлин отпрянул от двери, упал, грудью навалившись на жесткие нары, и стиснул зубы, едва сдерживая слезы, уже накопившиеся в глазах. Было невыносимо жалко того человека, которого там, в неизвестной камере, терзали в эти минуты. Люлин вдруг ощутил себя совершенно беспомощным, вьючным животным. Он жаждал помочь, прекратить стон и не мог, жаждал правды и очутился здесь, на нарах, отверженным и осмеянным. И хотелось умереть, погибнуть от неразрешимой тоски.
Короткая ночь близилась к завершению. За решетчатым окном светлело. Сюда никогда не падал солнечный луч: окна камеры выходили на север, а напротив неприступно желтели стены старого дома без единого окна.
Почти сутки в камеру не доносилось ни звука. Только когда на плацу во дворике шел развод караула, долетал гулкий топот сапог, да еще топот во время строевой подготовки. Оставшееся время камеру окутывало полнейшее безмолвие. Оно давило на уши, сжимало грудь и, казалось, саму камеру. По вечерам трудно становилось дышать. И если часовой вдруг тихо начинал напевать среди ночи, голос его звучал самой заветной, задушевной музыкой. И подлинное, восторженное счастье было, когда часовой давал закурить, так что было невозможно оторваться от сигареты, беспрестанно затягиваясь, давясь белым тугим дымом, до дурноты задерживая его в легких. Тогда до утра не ощущалось гнилого запаха камеры. И можно было уснуть.
Звякнули на связке ключи, скрежетнул засов. В дверном проеме, качаясь на каблуках, стоял с автоматом за плечом конвойный, с помятым лицом, с отлежанными красными полосами на щеке.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу