Наконец мы спустились к воде. Тело мальчика положили в узкую лодку, к которой был привязан длинный канат. Двое прокаженных, войдя в лодку, оттолкнули ее шестами от берега. Остальные участники процессии держали канат, чтобы суденышко не снесло вниз по течению.
– Здесь очень опасное течение, – сказал доктор Чэттерджи. – Заходить далеко от берега не рекомендуется.
– Я знаю.
Матрика молча наблюдала за тем, как лодка удаляется от берега. В пятидесяти футах, когда канат натянулся до предела, суденышко остановилось. Один из прокаженных уперся длинным шестом в дно, а другой столкнул труп с носилок в воду, и его подхватило течение. Издав душераздирающий вопль, Матрика вырвалась из рук державших ее женщин и бросилась к реке. Поскользнувшись, она потеряла по дороге сандалию. Через несколько мгновений Матрика уже стояла по пояс в воде, подол ее зеленого сари распластался по поверхности вокруг нее, словно лепестки лилии. Она снова поскользнулась и упала в воду.
– Неужели никто даже не попытается помочь ей?! – воскликнул я.
– Не надо паниковать, – спокойно сказал доктор Чэттерджи и снова закурил сигарету биди. – Лодочники позаботятся о ней на обратном пути.
Я сделал шаг по направлению к реке, однако доктор Чэттерджи остановил меня:
– Не волнуйтесь, сэр. Посмотрите!
Я взглянул на Матрику. Словно покрытая патиной бронзовая Венера, она, держась за натянутый канат, выходила из воды, кашляя и тяжело дыша. Наклонившись, она подобрала с земли свою сандалию и замахнулась ею на тех, кто хотел помочь ей взобраться на косогор.
Вглядевшись в промокшую насквозь женщину, я вспомнил день, когда впервые увидел ее во дворе дома доктора Чэттерджи. Тогда мне казалось, что предо мной явилась одновременно богиня Кали и Иаиль. Проходя мимо меня, Матрика остановилась и бросила мне:
– Кор.
– Вор, – перевел мне на ухо мой гид. – Она сказала «вор».
Измена
ГЛАВА 1
ПИСЬМО БАРОНЕССЕ ОМИЁКЕ КЕЙКО.
АПРЕЛЬ 1952 ГОДА
Лимоны стоят в полном цвету. Воспетые Гёте цветки лимона, которые напоминали ему Италию, приветствовали меня на земле Греции. Я удивился, узнав, что деревья лимона колючие. Я хотел вдохнуть аромат цветков и неожиданно укололся. До сих пор у меня немного болит палец. Увы, мою физическую слабость никак не назовешь поэтичной!
Пасхальные звоны отзываются эхом в синем, похожем на металлическое, небе. Благовест византийских колоколов напоминает о доме, о наших буддийских храмах.
Я пишу, сидя в кафе неподалеку от Акрополя. Передо мной блюдо из осьминога и бутылка бренди «Метакса». Впрочем, у меня и без спиртного голова идет кругом. Афины – удручающе провинциальный балканский город. Но надо мной возвышается Акрополь, руины которого являются свидетельством духовного превосходства прошлого над нашим временем. Мне снова кажется, что я нахожусь дома и взираю на окутанную туманами гору Фудзи, которая была свидетельницей легендарной эпохи героев, такой далекой и одновременно близкой. У меня такое чувство, что здесь, в Афинах, заканчивается Европа и начинается Восток.
Несколько дней я провел в музеях Афин и Пирея, безлюдных в эти апрельские дни, когда цветут и благоухают лимоны. Мне было трудно сориентироваться в установленных часах открытия и закрытия этих учреждений. Я постоянно возвращался в Афинский национальный музей, чтобы полюбоваться коллекцией мраморной скульптуры – этими длинноволосыми улыбающимися юношами. Мне сказали, что их называют куросами и что они были выполнены еще в шестом веке до нашей эры, в доклассическую эпоху.
Куросы кажутся мне погруженными в сон фантомами, их руки как будто приклеены к бокам. Они похожи на египетских часовых, застывших в неподвижности в позе мумий. В следующем столетии, в век древнегреческой классики, куросы внезапно очнулись и приняли позы атлетов, изображенных в движении. Но движение и совершенные, анатомически точные пропорции тела лишили классические скульптуры загадочной улыбки куросов, в которой заключалась их тайна. Я сравнивал куросов, которых как будто оживляла их улыбка, с атлетами, чьи идеальные лица казались мне застывшими и невыразительными. Постепенно я понял, в чем дело. Улыбка архаических куросов была сохранена в классической скульптуре, но перемещена с лица и распространена по всему телу.
Я вспомнил сонет Райнера Марии Рильке, в котором он выразил похожую мысль. В своем стихотворении Рильке рассматривает скульптуру архаичного Аполлона: его голова не сохранилась, и все же «в нежном повороте бедер скользит улыбка, которая возвращается к тому центру, где рождается семя». Архаичная улыбка, этот сияющий лирический светильник, исчезает с лица и вновь появляется там, где таится загадка мужественности.
Читать дальше