Вот так Жох ненароком накинул на Ивася петлю, и та все туже, все неотвратимей затягивалась. Нужно было что-то предпринимать или сдаваться. Ивась чуть не плакал от бессильной ярости, клял весь свет, ярил и взвинчивал себя, но… увы, ничего, кроме проклятий, родить не мог. И когда в отчаянии решил капитулировать, судьба столкнула его с Румарчуком на заседании бюро городского комитета партии, где обсуждались итоги визита начальника главка в Турмаган. Поняв, что это единственный и последний шанс, Ивась заставил себя попросить слова, сказал короткую, но впечатляющую, всеми примеченную речь: немножко об особенности месторождения, чуть-чуть о необычности методов освоения, пару фраз о научной организации труда и необходимости поиска новых путей и методов, а потом очень кстати и очень ловко вставил про письмо в редакцию буровиков бригады Фомина. Никаких оценок и советов по сути самого письма Ивась не высказал, попросил только главк поскорее разобраться с предложением буровиков, а сам из рук в руки передал злополучное письмо Румарчуку. Хорошо получилось. На самом высшем дипломатическом уровне. И честь соблюдена, и нейтралитет обеспечен. Вечером за ужином живописал Кларе целую баталию, которую он якобы навязал Румарчуку на бюро и вручил тому письмо как ультиматум. «Отмолчится, уйдет в кусты, дадим на первой полосе под кричащим заголовком». На заключительном прощальном совещании в НПУ Румарчук о фоминской затее слова не обронил, Ивася взглядом не удостоил. Судя по всему, начальник главка был раздражен и зол, потому соваться к нему с вопросами Ивась не посмел. К тому же в горкоме Румарчук был гость, Ивась — член бюро, а здесь Румарчук — бог, Ивась — приглашенный. Он обещал Кларе, что именно сегодня, на этом самом совещании, заставит Румарчука ответить четко и односложно: да или нет? И, не посмев подать голоса, холодел, представляя вечерний разговор с женой. «Я так и думала, рожденный ползать…» Или иное что-то скажет она, но такое же обидное, унизительное и, главное, неопровержимое. И сразу кончится равновесие, и снова под каблук, и вечные насмешки, как щипки, как плевки, и неприязнь, и брезгливость. Он и сейчас еще не совсем крепок на ногах, на ниточке, на волоске его достоинство и мужское самоутверждение. Она верит в его возрождение, взлет, возмужание. От того он в самом деле креп духом и телом, перерождался, вот-вот… еще шаг… еще взмах. Однако ни сил, ни воли для этого последнего «вот-вот» не было. Снова что-то не срабатывало в духовном механизме, все чаще и продолжительней приступы апатии, прикрытой непробойным цинизмом. Но он уже успел дохнуть много воздуху, глянуть на мир хоть и не бог весть с какой, а все же с выси, успел почувствовать себя настоящим мужчиной, и неизбежный возврат в прежнее, довзлетное состояние — пугал и вгонял в отчаяние. Ивась искал любую лазейку, только бы оттянуть, отсрочить неизбежное приземление. Знал, что лучший способ обороны — нападение, понимал, что надо бы еще рывок вверх, но… не мог. Срабатывала инерция: спокойней, легче, проще по течению, берешь, что дают, в драку не лезешь, не задираешься, дыши да радуйся, смакуй жизнь — все равно прахом обернется…
И опять судьба подала Ивасю руку. То ли и впрямь кто ищет — найдет, то ли попал в полосу везения, только желанное вдруг с неба свалилось. Без тревог, без борьбы, без риска. Подвернулся старый приятель, заведующий отделом областной газеты «Туровская правда». Обнялись, посидели часок, побаловались добрым коньяком, выпили по чашечке кофе, и тут Ивась поведал о письме фоминской бригады и о молчании Румарчука. Приятель ухватился, вызвался разобраться, напечатать в «Туровской правде». И разобрался, и напечатал за своей и Ивасевой подписями очень резкую статью, Гизятуллова пощипал, главку выговорил за то, что «маринует ценное и крайне перспективное начинание». Именно эту статью все и считали первопричиной победы и нового взлета Фомина. Целая делегация буровиков приходила к Ивасю с благодарностью. «Молодец, Саша», — сказала Клара. Как сказала! Словно аттестат на звание мужчины подмахнула. Они выпили бутылку вина, и была редкостная, незабываемая ночь, и он был мужчиной, настоящим мужчиной, которого и жалели и любили…
«Больше ни-ни», — сказал он себе наутро. Сберечь, сохранить завоеванное — вот главное. Никаких скоропалительных обещаний. Никаких схваток и хождений по канату над пропастью. Пусть другие донкихотствуют, прошибают лбом стену… Можно и нервишки сберечь, и в борцах числиться. Слава богу, жизнь научила. И едва утвердился в этой мысли… пожалуйста, — шизик Крамор приволок какую-то фантастическую историю о бедной Лизе XX века. Еще не дослушав краморовский рассказ, Ивась уже воспротивился, и разум, и чувства, и воля — все в нем встопорщилось, напряглось, чтобы противостоять, противоборствовать коварному замыслу Крамора. Но высказать напрямки что-нибудь вроде «не мое дело» Ивась не хотел: Крамор хоть и забулдыга, а язык подвешен хорошо, раззвонит, разнесет по городу, чего доброго, до Клары докатится. Надо было так отбиться, чтобы престиж не уронить и не дать повода к недовольству. Над этим и думал Ивась, слушая художника, а тот, глядя в нахмуренное лицо редактора, полагал, что зацепил его за живое, и, выговорившись, наконец замер в почтительном выжидании. Ивась раздумчиво потер лоб, похмыкал многозначительно, покашлял и, наконец, заинтересованно спросил:
Читать дальше