– Ифктугпи, – сказал Мануэль, досасывая оставшуюся часть бахромы.
– Я сам тоже не вполне понимаю почему, старик. Конечно, Людмила спала с Маркосом, но за это никто, начиная с меня, не вправе ее упрекнуть. Беда в том, что непременно наступает момент, когда ты встаешь и снова одеваешься и вдруг видишь, что ты находишься всего в полсотне метров над кладбищем или в загородном доме, где похищенный Бучей сукин сын готовится развязать кампанию франкоюжноамериканских репрессий, да что тут говорить.
– Ах, значит, Людмила отправилась с ними, – сказал раввинчик, ничуть не удивляясь. – Не думай, что я упаду со стула, еще недавно самым худшим для тебя казалось то, что ты на краю, что в Людмиле проснулось нечто аргентинское. Но одно дело она, а другое ты, братец.
– Ну да, я. Конечно.
– И то, что ты явился ко мне, скрывая свою обиду дикаря из пампы, я могу понять, у всех у нас есть сердце, черт возьми, но от этого до предоставления тебе адреса – дистанция в несколько верст.
– Согласен, – сказал Андрес, залпом опорожняя стопку и столь же проворно наливая снова, – но беда в том, что ты тоже хотя еврей, но гаучо, и когда надо что-то понять, у тебя на первом месте болеадорас, а уж затем Талмуд. Эх ты, недотепа, почему не посмотришь мне в глаза, не попытаешься понять.
– Фэнудэ! – закричал Мануэль, найдя особенно засаленный участок бахромы и жадно его обсасывая.
– Ты слышишь, – с восхищением сказал раввинчик, – это же не что иное, как Специальный Фонд Объединенных Наций для Экономического Развития.
– Начхать, – сказал Андрес, – я только спрашиваю себя, почему все надрываются, готовя ему на будущее этот альбом, когда у малыша уже есть такое вельтаншауунг, что позавидуешь.
– Ладно, во всяком случае, извини за то, что ex abrupto [144]перебил тебя, – сказал Лонштейн, подавая ему сигареты, – но чего ты хочешь, у нас обычно все происходит, как в наших танго, ревность, мужская честь и прочие страсти. Моя иудейская мудрость говорит мне, что в жизни есть и другое, но, вероятно, лучше бы ты сам объяснил мне, что это за роковой Фриц Ланг и другие загадки, на которые ты намекал, что бесспорно доказывает твою принадлежность к агонизирующей олигархии.
– Все очень просто, – сказал Андрес, улыбнувшись впервые за это утро, – я хочу быть с Людмилой в радости и в горе, не знаю, что ты здесь найдешь олигархического, и в данном случае я боюсь горя, потому как радость она встретила вчера вечером, и не я стану эту ее радость оспаривать, ты же знаешь, что мы, офранцуженные аргентинцы, полностью теряем мужской дух и, по единогласному мнению нашего народа, мы педики безродные. Надеюсь, ясно?
– В общем, да, – сказал Лонштейн, – теперь, осветив мужской аспект проблемы, позволь тебе заметить, что есть и другой, не менее важный, а именно – я не очень понимаю, почему тебе вдруг захотелось впутаться в историю, которая плохо кончится, это уж точно. Да, знаю, в горе, я слышал. Но ты возьми в толк, что Буча – это не только Людмила, есть по меньшей мере несколько миллионов миллионов, участвующих в этом танце. Ну и что ты дашь взамен за требуемую информацию?
– Ничего, – сказал Андрес. – Как поет Каэтано Велосо на пластинке, которую ставил нам Эредиа, «нет у меня ничего, ведь я не из здешних». Даже не могу, как в песне, дать тебе Ирену.
– Сеньор желает многого, но ни с чем не хочет расстаться.
– Да, старик, ни с чем не хочу расстаться.
– Даже с самой малостью, например с утонченным писателем, с японским поэтом, которого знает он один?
– Да, даже с ними.
– С Ксенакисом, со своей экспериментальной музыкой, своим free jazz, своей Джонни Митчелл, своими репродукциями абстрактной живописи?
– Да, братец. Ни с чем. Все это унесу с собой, где бы я ни был.
– Каждому свое, – сказал Лонштейн. – Тебя ничем не прошибешь.
– Вот именно, – сказал Андрес, – потому что ничего такого особенного со мной не произошло, ты вот говорил о том, что в Людмиле проснулось нечто аргентинское, и, вероятно, ты прав, и Людмила теперь совсем не та женщина, которую я знал, но со мной произошло лишь то, что мной овладело что-то вроде подозрения, почти желания, чтобы со мной что-то произошло, старик, и, чтобы ты меня понял, я должен бы тебе рассказать о Фрице Ланге и, когда-нибудь, о мухе, о черном пятне, понимаешь, о чем-то неосязаемом.
– Вероятно, я останусь в дураках, – сказал раввинчик, – но что муха и пятна тебя довели до ручки, это бесспорно, говорю тебе я, который каждую ночь совершает туалет нескольким особам такого же вида, извини за сравнение.
Читать дальше