Один — длинный и помоложе на вид (возможно, и в меру своей худобы), в застиранных джинсах, распахнутом настежь солдатском ватнике, изрядно заляпанном пятнами побелки, длинноволосый, в бородке клинышком и с отвисшими усами а-ля Ринго Стар — верен, похоже, был своей молодости, являя тип состарившегося битломана. Впрочем, подобных и ранее бывало на Руси много — прозывали их «исусиками». Длинные худые запястья вылезали из коротких рукавов, музыкальные, очень белые пальцы плясали в воздухе, лицо его обращено было чуть ввысь, смешно выпирал острый, голодный кадык. Он то обнимал товарища за плечи, теребил воротник, то нервно рисовал пальцами некую картину в воздухе, словно призывал спутника куда-то или же декламировал с пафосом романтическое стихотворение. Слова не долетали до Чигринцева, только срывающийся полушепот.
Возможно, что был он подшофе, но никак не пьян. Возлияние, если и имело место, только разрумянило щеки, придало блеск глубоко утопленным, черным, горящим глазам.
Его товарищ, постарше, за тридцать с гаком, составлял вместе с ним занятную пару: низенький, толстенький, свекломордый, заросший ассирийской щетиной чуть ли не до глаз, широкоплечий мрачноватый губошлеп, коих кличут в народе «пивзавод». Невероятное возбуждение приятеля передалось и ему — он нетерпеливо притопывал ногой, обутой в невероятных размеров разношенный валенок со старомодной тяжелой галошей.
По мере того как убыстрялась речь волосатого «исусика», ассирийская суровость спадала с соратника — налитые белки глаз начали некое странное круговое движение.
И тут молодой сделал изящный, качающийся шаг в сторону, вытянул руки вперед, ощупал дрожащими пальцами невесомый воздух и вдруг заорал что есть мочи, с возвышенной, театральной интонацией: «Я принимаю тебя, бытие, принимаю таким, какое ты есть!» — и шагнул в пропасть. Пролетев три с лишним метра до земли, с треском пропорол густые кусты сирени под окном и исчез в них.
На лице сотоварища отразилась почти детская растерянность. Он качнулся в сторону пролета, глянул вниз, замахал сперва руками, чураясь пустоты, застыл на мгновение и, присев на коротких ногах, как прыгун в глубину, взмахнул руками и с гортанным криком полетел бомбочкой в те же кусты.
Воля с испугом следил за притихшей сиренью. Наконец она зашевелилась. Сперва оттуда на карачках выполз длинноволосый, за ним толстяк. Они попытались встать, но ноги не слушались, ходили ходуном, тянули к земле. Головы их тряслись, как у марионеток, но на лицах застыло стеклянное торжество победителей. Энергия порыва не прошла, их все еще тянул край пропасти, а потому мужики поползли вдоль фасада один за другим, не очень, кажется, понимая, куда и зачем. Так, на коленях, в полном безмолвии и исчезли они за углом каменного дома.
1
Дорогой, я получил от тебя письмо, в котором ты затронул «свою большую тему» (я бы сказал — больную тему), и открытку, написанную на библиографической карточке, от 15 июня. Мне бы очень хотелось поговорить с тобой целый вечер (и не один!), как мы это делали периодически в дни нашей мирной жизни.
Но увы, приходится писать, что для меня всегда трудно, писать сжато и суммарно, т. к. написать действительно серьезное и большое письмо, со всем вниманием и любовью вникнуть и разобраться в твоем душевном состоянии (которое не завидно) — я не в силах, т. к. едва не засыпаю от усталости. А завтра рано вставать, напряженно работать до ночи в нашем культурном комитете — чиновничья жизнь — особая тема. И так ежедневно. Немудрено, что при таких условиях ты вправе быть на меня в обиде, что я недостаточно чутко подхожу к тебе в эти трудные для тебя минуты, когда ты томишься в Ашхабаде, в отрыве от настоящей жизни и настоящего дела, когда ты чувствуешь себя одиноким, сиротливым, оторванным от всего, что составляло смысл и интерес в жизни. Очень хорошо написала про тебя твоя сердечная подруга Екатерина Дмитриевна Чигринцева, твое «альтер эго», как сам изволишь выражаться: «жизнь в тылу, для мужчины в особенности, — вещь, довольно трудная в такое время. Его честная интеллигентская российская натура, с присущей ей романтической настроенностью, вызывает множество всяких, подчас и лишних, рефлексий».
Милый Паша, давай поговорим начистоту. Твое письмо огорчило меня. И ты сам это чувствуешь, поспешно назвав все написанное тобой «дребеденью» и «помоями». Но я даже рад, что ты все же написал это, хотя бы потому, что это тебя мучило. Таким людям, как мы с тобой, надо иметь возможность периодически высказывать все, что отравляет жизнь и о чем обычно не говорят. Много раз пользовался я этим правом. Теперь твоя очередь принять «душевную ванну», после которой наступает всегда известное облегчение. Я доволен, что ты, как и прежде, обратился ко мне и не постеснялся написать все то, что мучило тебя давно и волнует и сегодня, написать со всей суровой откровенностью, обнаженно (не всякий бы сделал это!). В этом я вижу залог доверья и веры в нашу дружбу. И именно это обязывает меня написать тебе нечто резкое и, м. б., грубое. Но ты поймешь, что это «жестокость от любви». Ведь мы привыкли наедине друг с другом, в минуты откровенности ВСЕ говорить друг другу. И не обижайся! Я воспользуюсь скоро этим правом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу