Но вынужденная продолжать прямой осмотр почти касающегося её обвислого брюшка собеседника, она и углами глаз отлично видела глубокую тень под козырьком посеревшей чёрной кепки того, другого, складки привычного молчания по обе стороны его крепко сжатых губ. Измятые брюки, мешковатые от глубоко засунутых в карманы рук. Будто обсыпанный пылью выгоревший пиджак. Взлохмаченные тысячами стирок манжеты рубашки, впившийся в кирпичную шею воротничок, особенно ясно — с коричневыми подпалинами пуговицу и нависшие над нею носорожьи складки шейной кожи.
Дистанция между нею и подступающим к ней сокращалась стремительно. Вот, уже видна окрашивающая его щетину седина, или забившаяся в неё жёлтая пыль. Она бы не поверила, если б ей сказали, что когда-нибудь она без вспомогательного прибора сможет увидеть столько подробностей. Да и сейчас предпочла бы верить, что эта пыль — не на его щеках, на её очках.
Что ж, светофильтры вполне способны дать картину глубже, чем она есть. Открыть в ней глубины, полные томительных значений: погрузить происходящее днём в зеленоватые воды глухой ночи, подступившие к глухому переулку, к чёрному тупику, в который задвинута одинокая женская фигура. Обнаружить за козырьком, этим отлично видимым рогом, невидимый другой, втрое толще и крепче, хотя он и сделан из мельчайших колебаний воздуха, из беззвучных слов, из молчаливых опасений: из ничего. Всё так, выставив и невидимый рог, с подчёркнутой беззвучием неумолимостью приближения, надвигающийся на неё задвигал её в безвыходный тупик — каменный мешок — и вместе с тем исчезал. И в животе у неё, как тогда ночью в душе, теперь можно поставить в этом слове оба ударения сразу, одновременно сжалось, оборвалось и нависло над лонной костью, будто этот невидимый рог уже погрузился в её чрево. И она, наконец, испугалась по-настоящему. В затылке застучала кровь. Из-под волос вытек на шею, и стал продвигаться ниже, пока не застыл между лопатками, липкий пот.
В следующий, такой же тягостный, но так отделённый от предшественника миг, будто никакой связи не было между ними, и само свойство одного мига перетекать в другой будто никогда не существовало — она всё же поняла, что идут не к ней, а мимо. Точнее, сквозь неё. Просто к выходу, но так, словно её, стоящей на пути, здесь нет. Её здесь нет, хотя она тут: её попросту не видят эти слепые пуговки под козырьком кепки. И она проделала то единственное, что вытекало из этого: уступила дорогу, сошла с прямой линии носорожьего пути. Шаг в сторону от линии — и идущий действительно прошёл мимо, протиснувшись в образовавшуюся между её бедром и животом цирюльника щель. Коротко поддало чужим потным духом, но воздух и не шевельнулся, будто прошедший мимо и был только дух.
Она не обернулась, чтобы посмотреть, как этот дух вытекает наружу, на площадь. Ей и в голову это не пришло, потому что в тот же продлённый миг, она и мигнуть не успела, поднялись и трое его близнецов. Словно они только ожидали результатов первой попытки, чтобы последовать за братом, так же молча, как и он. Брат брату в затылок, все один к одному малорослые и без возраста, три чёрных тарантула. У всех узкоплечие пиджаки, руки в карманах штанов, впившиеся в шеи воротники рубашек и крепко сжатые губы. Миг всё ещё тот же — а они уже рядом, они тут.
Снова пахнуло потом, но уже сильней. И продлилось это втрое дольше, так что внутрь успел проникнуть жидкий воздух снаружи и пришлось разок его вдохнуть, сделать этот ничуть не облегчающий, тягостный глоток. Она и сейчас не обернулась, прекрасно зная, как они выглядят сзади: точно так же, как тот прохожий с горбатой паучьей спиной, исчезнувший в платановой аллее. Вот за последним из близнецов закрылась дверь. Для того, чтобы понять это, тоже не нужно оборачиваться. Это можно почувствовать и лопатками: дверь отсекла наружный жар.
— Рим большой город, — со значением произнёс цирюльник, глядя на эту дверь. — Не так ли? А мы живём тут. Я хочу сказать — а нам тут жить.
Выражение его лица успело измениться, вмиг стало будничным. Будто окончился тягостный обряд, похороны, например, и теперь ему можно, наконец-то, расслабиться. В будничную, даже домашнюю преобразилась его развязная, с нагло выставленным животиком фигура. Она как бы вся размякла, расплылась, и стало ясно, что цирюльник очень старается быть любезным. Может быть, не слишком успешно — ну так что? Не навоображала ли ты, дорогая, и тут — хамства и всяких ужасов, которых вовсе и нет, с чего бы это? Как бы то ни было, она последовала за преображением цирюльника: тоже расслабилась.
Читать дальше