Катя была тогда удивительно мягкой и во всех отношениях пушистой девочкой. Конечно, в этом тоже чувствовалась внутренняя фальшь, без которой хазар непредставим — еще бы, ведь он вечно мимикрирует; наверное, та же фальшь мерещилась Западу, когда с дипломатической миссией в Европу прибывал бывший матрос. Он пробовал говорить не по-нашему и даже пользоваться столовыми приборами, но в душе явно желал передушить контру; так и пушистые девочки из хазарских семей могли быть сколь угодно мягки и гостеприимны, но в самом духе этих семей, в застольных разговорах, в перемигиваниях угадывалась стальная тайная власть, непобедимое чувство превосходства. Теперь эта внутренняя сталь вылезла наружу, хотя уж в ком, в ком, а в Кате Штейн Громов не заподозрил бы вражеского лазутчика. Она так любила играть в хрупкость, уязвимость, колеблемость любым ветром, что маска срослась с лицом. Громов не любил Катю Штейн и терпеть не мог ее стихи — культурные, но при этом безграмотные, сочетание частое для хазарской поэзии, насыщенной русскими реалиями, но не связанной с русской почвой. Так путешественник, многое прочитавший о стране, но не знающий ее быта,— легко поддерживает разговор в местной гостиной, но затрудняется поймать такси или купить булку. Катины вирши были старательны, плоски, заемны. Она много писала о любви к родителям и сестре, ей нравились желтые московские окна и мокрые деревья,— только окна и только деревья; да и вся хазарская поэзия на русском была об уютных и поверхностных вещах — глубже никто не заглядывал. У семьи было много родственников в каганате, от окончательного отъезда Штейнов удерживала, кажется, только богатая практика отца да катино стойкое желание доучиться на филфаке.
— Почему ты здесь?— спросил Громов.
— А где мне быть?
— В Штатах, например.
— Я здесь родилась,— сказала Катя с вызовом.— Это моя страна, и я никуда не денусь отсюда.
— Но это сейчас опасно,— сказал Громов неожиданно мягко. Он чувствовал к ней странное уважение — куда большее, чем три года назад, когда эта девочка так старательно демонстрировала мягкость и хрупкость.
— Опасно,— сказала она.
— Почему ты здесь?— Громов отлично помнил их квартиру на Кропоткинской, в другом районе.
— Есть добрые люди.
— А все твои?
— А мои в Штатах.
— Ага,— сказал Громов. Он не знал, о чем еще говорить. Он вообще разучился говорить с людьми.
— Ну, спрашивай,— подначила она.— Ты ж у нас федеральный офицер. Или сразу сдашь?
— Я боевой офицер,— сказал Громов с нажимом.— Штатских не сдаю.
— Тоже трогательно. Сразу убиваешь.
— Я убиваю на войне,— сказал Громов.
— Ай, да какая разница,— она махнула рукой и отвернулась.
Громов молча курил, разглядывая ее. В нынешней Кате Штейн почти ничего не было от той уютной девочки, и теперь она не врала. Это нравилось ему. Он начал догадываться о причинах ее безумного упрямства, но обсуждать их пока не решался.
— Никогда так не будет, чтобы все наши уехали,— сказала она.— Понял?
— Я и не против.
— Это моя страна и мой язык, ясно?
— Ясно.
— У меня на все это не меньше прав, чем у тебя.
— А я и не спорю.
— Ну и не спрашивай тогда, что я здесь делаю.
— Диверсии устраиваешь?
— Да какие тут теперь диверсии. Скоро само все рухнет.
— Может, и так.
— Громов,— сказала она, уставившись на него в упор.— А ты мне нравился, между прочим.
— Да ну. Вот бы не подумал.
— Я тебе хамила от смущения. Дура была.
— Я тоже хамил, наверное.
— Ты не хамил. Ты молчал и не снисходил. А писал прилично, мне нравилось. Если бы тебя не было, а только стихи были,— ты бы много выиграл.
— Ну, а теперь и стихов нет,— сказал он. Действительно, он подходил стране даже в мелочах: был неловкий, неуклюжий, не умеющий жить с людьми человек, сочинявший приличные стихи. Теперь и с людьми не живет, и стихов не сочиняет.
— И как оно на войне? Много наших убил?
— Немного.
— Почему?
— Не пришлось. Война сейчас позиционная.
— Было бы в Москве подполье, я бы тоже ваших убивала,— сказала она.— Но подполья нет. Мало нас, Громов, понимаешь?
— Понимаю. Я вообще тебя первую вижу.
— Ты Володьку Усова помнишь?
— Помню.
— Ну вот, он меня и спрятал. Его призвали, он мне ключи отдал. Он один жил.
Володька Усов был полусумасшедший графоман,— кто его такого мог призвать?! Здоровое молодое хамье раскатывало по улицам в джипах, гоняло наперегонки, искало острых ощущений,— а убогий Володька Усов, не умевший отжаться от пола и ничем, кроме стихов, не интересовавшийся, где-то служил; вот уж кого Громов не мог представить в окопе!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу