— Тут патрулей мало, район спокойный,— сказала Катя Штейн.— Но это пока. Скоро наведаются, это уж как пить.
Она села к столу и закурила.
— Это чудо еще, что из соседей никто не сдал. Видишь, башку обрила, думаю — не узнают. Обязательно узнают в конце концов.
— Кать,— осторожно сказал Громов.— А чего ради все-таки?
— А чего ради мне валить отсюда? С какой стати? Пусть эти ваши суки едут в свою Гиперборею, понял?
— Ну, шла бы на фронт, в конце концов…
— Да чего мне твой фронт, Громов? Фронт, в рот… Сам иди на фронт, если тебе так нравится.
— Я и пошел.
— А я не хочу! Я не хочу убивать людей, понял, Громов?
— Ну так уехала бы…
— Никуда я отсюда не поеду,— зло сказала она.— Я хочу тут жить. Ты совсем, что ли, одурел там у себя на войне? Есть люди, Громов, которые не хотят никуда отсюда ехать. Я люблю этот город и этот язык, и этот район, кстати.
— Нет, я понимаю,— сказал Громов.— Но видишь, как вышло. Этот город и язык не любят тебя.
— А,— снова махнула она рукой.— Ну да, конечно. Ты же теперь тоже хазарофоб, вояка хренов. Вот такие, как ты, нас и сдавали всегда.
— Слушай, хватит, а? Я пока тебя никому не сдал.
— Пока? Спасибо тебе, Громов! Низкий поклон! Пока не начинается война — вы все милейшие люди, а приходит гестапо — и вы нас сдаете списочно, по подъездам, а когда нас уводят в гетто — говорите, что воздух стал чище, чесноком не пахнет…
— Катя,— спокойно сказал Громов.— Есть у тебя аргументы, кроме гетто?
— У меня для тебя, дурака, вообще аргументов нет. Иди, стучи.
— Катя!
— Заткнись, Громов. Зря я с тобой вообще трепалась. Просто насиделась дома в углу, говорить не с кем, вижу — живой человек, знакомый.
— А как ты меня впустила?
— А чего мне тебя не впустить? Вижу — стоит идиот, сейчас повяжут. Меня тоже однажды спасли, когда я днем в магазин вышла. Мне же редко кто продукты приносит, Громов. Осторожные все стали, и напрягать неудобно. Соседи приличные, грех жаловаться, но я сама стараюсь закупаться. Ночные-то лавки позакрывались все. Выхожу днем вся закутанная, платок, юбка длинная… А один мент все-таки заподозрил: документы. Я — бежать, хорошо, мужик какой-то в троллейбус втащил. А то взяли бы — и все, сидеть. Это в лучшем случае.
— Ну уж не расстреляли бы…
— А кто знает? Тут раз на раз не приходится. В общем, когда облавы, многие впускают. А то гребут кого ни попадя. Недавно врача загребли, он шел к однокласснице. Ей плохо, скорая не едет, она позвонила другу, он к ней пошел, а его загребли. Сюжет был по телевизору. Типа правильно сделали, бдительность. Он молдаванин оказался. Ты представляешь, Громов?
— С молдаванами-то мы не воюем.
— Не воюем, а все равно дело нечисто. Чужая кровь. Тут теперь такая борьба за чистоту расы, ты что.
— Ну, не знаю, какая такая борьба,— сказал он не очень уверенно.— Гастарбайтеров разрешили призывать, в обмен на гражданство…
— Это гастарбайтеров. Они нанятые, за гражданство что хочешь сделают. А которые живут тут всю жизнь, но не русские,— те все под подозрением. Хорошо, они по квартирам не ходят.
— Помню.
— Ну и вот.
Они замолчали. Громов удивлялся ее новой речи — резкой, рубленой; прежняя Катя была многоречива, медоточива, любила мурлыкающие интонации, кошек, фотографировалась на фоне моря. Родители с детства вывозили девочек к морю: слабое здоровье, ангины. У всех хазарских детей были беспрерывные ангины; интересно, в каганате тоже так — или спасает благословенный обетованный климат? Еще она любила мягкие игрушки, сложные коктейли и пироги, бесконечные разговоры о способах варки кофе — с тмином, с кардамоном; все вместе было ужасно скучно, и пошло, и предсказуемо, хотя несчастная Катя Штейн была обычной доброй девочкой, ни в чем не виноватой. Громов понял наконец, что его в ней раздражало. За всеми этими кофиями, фотографиями на фоне пляжей, босоногими прогулками под дождем, мягкими игрушками, любовью к каминам, дачам и кисам чувствовалась незыблемая твердость, проявлявшаяся разве что в бешеной энергии, с которой Катя кидалась защищать авторов, которых любила, и друзей, которых, по ее мнению, недооценивали; тогда Громов не верил ни одному ее слову. Теперь эта сталь вышла наружу, и появилась чистота порядка — единственное, что он ценил по-настоящему.
— Чаю дать? У меня ничего к чаю нет.
— Да мне не надо. Расскажи хоть, как ты тут.
— Никак. Иногда по суткам людей не вижу.
— А чего не уедешь?
— Поздно, Громов. Поздно. Дура была. Думала, что можно будет остаться. А потом оказалось, что им неважно, любишь ты страну или не любишь. У них теперь расовый принцип.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу