— Да-а-а, — кивнул Воловенко, — доисследовать придется. Насчет заводоуправления ты, товарищ Краснокутская, абсолютно права. Пусть пройдет на северо-восток. Заставлю его, сукиного сына.
— Он не сукин сын. — И Елена, резко отвернувшись, начала спускаться в карьер. — У него мать была!
Воловенко поскреб затылок, высморкался.
— Ма-а-ать? Он, по-моему, детдомовский.
Елена на дне карьера сделала движение, будто собиралась бежать от нас.
— Напрасно вы, Александр Константинович. Карнаух — хороший парень, — возразил я начальнику под влиянием странного, не очень определенного чувства — ведь я не имел ни малейшего представления о Федькиных душевных качествах.
— Ладно, иди ты… Простудишься! — И Воловенко сам пошел в степь, раздраженно вздернув плечи.
Терпко пахло отсыревшей землей, охлажденной водяными струями. Невидимое солнце там, наверху, в сияющей еще бирюзовости, вероятно, склонялось к закату, и кровавая трещина медленно меркла, подергиваясь сизым пеплом. Воздух оттого темнел, скрадывая абрисы предметов на промплощадке. Степь погружалась в то удивительное состояние, которое предшествует ночи и которое в летнюю пору мы называем поздним вечером. Еще мгновение, другое, и она, ночь, овладев всем, учащенно задышит ветром, прилетающим из непроницаемого мрака, который круто замешивался вдали, подступая к нам шаг за шагом и окутывая сперва дымной полупрозрачной вуалью, а потом и более плотной материей.
У ближней буровой Воловенко поднял размокший кусок керна и помял в пальцах. Его балахонистый клеенчатый плащ напоминал монашескую рясу, и сам он, склоненный над перекрещенным осиновым колом, напоминал лаврского монаха-горбуна, появлявшегося из года в год в нашем городе по воскресеньям на паперти Владимирского собора.
Я спустился по лестнице в карьер и догнал Елену. Мы остановились рядом с «ишаком». В уплотняющейся темноте ее лицо расплывалось матовой звездной туманностью.
— Сушила я обязательно перетяну туда, — и Елена хлопнула ладонью по деревянному столбу навеса, будто пытаясь сразу сдвинуть его на положенное место.
Внезапно над «ишаком» зажегся одинокий электрический фонарь. Голубовато-желтые его лучи, шероховатые от мельчайших капель, отбросили на утрамбованную черно сверкающую глину наши короткие тени, которые слились в одну, когда Елена повернулась ко мне. Я испытал непривычно сладостное ощущение от этой случайной — эфемерной — близости наших тел.
Раньше я никогда не пользовался подобными моментами; я никогда не прижимал девушек к себе и никогда не прижимался к ним, делая вид, что ничего не происходит, как другие мои товарищи. Я стеснялся девушек, и те мимолетные поцелуи, которые я испытал за свою жизнь, вселяли в меня скорее страх. Я страдал от собственной внешности. Волосы торчат щеткой, стрижка под уродливый «бокс», глаза не разберешь какого цвета. Краешки век обведены красной каемкой — от недосыпу, от чтения лежа при слабой лампочке. Челюсти скошены, подбородок клином. Ступни — сорок второй размер, вниз смотреть неприятно. Только плечи ничего: широкие, и талия узкая, мускулы под кожей на руках перекатываются.
Воловенко крикнул с края обрыва:
— Эй, ребята, хватит любезничать. Пора чаем погреться. Завтра — в поле. Изыскательских работ тут на неделю. Успеете любовь завернуть.
Елена ответила смеясь:
— Веселый вы, товарищ Воловенко, не то что Кар-наух.
Но Воловенко, подзадоренный, не унялся:
— Во, брат, мамаше подарочек. Ехали за глиной, и на тебе — слепили красавицу невесту.
Она действительно невеста, но, кажется, не моя, а бурмастера. Что-то его фамилия с языка у нее не сходит.
Я оглянулся назад. В электрическом пятне понуро топорщился порванными трубками злополучный «ишак».
«Ишак», «ишак»! И впрямь очень похож,
Поутру, однако, опять посеял дождь. Мы напялили непросохшую одежду и отправились в ремонтную мастерскую за обрезками рельсов для реперов. Подобрали штук пятнадцать. Потом покрутились у пустого — гулкого — правления, ожидая Цюрюпкина. До десяти он так и не появился. Мечется, наверно, бедолага, по полям, пытаясь полой кафтана укрыть от дождя хлеб.
Просторная лужа — почти пруд — тоскливо отливала грязным свинцом. С досады плюнули в нее и пошли домой, к Самураям. Все равно приступить к съемке немыслимо. Позавтракали зато со вкусом: картошку, поджаренную на сале. Запили кипятком вприкуску.
Потом Воловенко сидел на лавке, сквозь дым папиросы наблюдая за Самураихой, которая мыла миски. По-моему, он специально устраивал дымовую завесу, чтоб спокойнее подсматривать.
Читать дальше