Едва ли точно поняв, мрачный собеседник совершил полукруг рукой, долженствовавший означать: все! все происшедшее! все окрест!
— И приговор? — удивился Тадеушек.
Он явно не желал называть вещи своими именами, быть может, стесняясь жестокости сотоварищей.
— Да. И убийство, — поправил художник.
— Почему?
Он до самой старости — там, в Карлово, в Остзейском крае — так и не сообразил почему. Он шагнул в тень и, царапая концом пики по стене харчевни, протиснулся за спину, чтобы получше разглядеть рисунок. На развороте изображалось действительно все! И бешеная атака кавалеристов, и свисающий из окна вниз головой мертвец. Франсуа, глотающий воду, с оскаленной и мохнатой от пышных усов пастью. С особенной тщательностью художник запечатлел, как уланы, опустив набрякшие багровые морды, ищут в колодце клад, поочередно бросая туда пулю, привязанную к веревке и облепленную смолой. Расстрел Жилетки, Веселого и Навоза, и даже то, как их позже волокли за ноги — оглоблями — к помойной канаве, живо предстало перед офицером. Шероховатую бумагу заливал ослепительный, сияющий белизной свет. Густая черная кровь, будто художник помакал грифель в железной оправе в открытые раны гверильясов, стекала с края листа. Зачем злодейство увековечивать? Проще, наоборот, стереть из памяти, забыть. Офицера шатнуло в бок, и он прикрыл узкой ненатруженной — писарской — кистью лицо.
— Что вы в Испании потеряли, юноша? — отважно и резко спросил художник.
— Як приговору, — и Тадеушек тоже попытался очертить полукруг, — не имею отношения. Я служу императору и королю. Но я против гверильи. Я профессиональный военный и не признаю иррегулярных соединений. Они вне законов войны.
Полукруг получился похожим, скорее, на квадрат.
— Вы против гверильи? Мы все здесь гверилья-сы, — и художник нахмурился. — Целый народ гверильясов. Проваливайте отсюда, убирайтесь. У вас физиономия… — и он на мгновение запнулся.
Художник желает оскорбить его и сравнить с каким-то неприятным животным?
— У вас физиономия иностранца, которого заждались родители.
— У меня нет ни матери, ни отца. Я мечтал путешествовать, но я не хочу сдохнуть от удара навахой из-за угла. Император действует мудро, штыком перекраивая старый порядок вещей в Европе.
— В Европе? Скорее, в растоптанной Испании. Человек, если он человек, не имеет права покидать родину иначе, чем с миссионерскими целями. И на берегах Тахо вы не добудете свободы для своей!
Фраза прозвучала высокопарной, и художник поморщился, но она все-таки передала то, что он намеревался сказать. Офицер хмыкнул и с необъяснимой тоской погрузил взор в фиолетовое от жары пространство. Он никогда не грезил ни о свободе, ни о родине. Слова художника рассердили его. Он мечтал совсем о другом. О сытной и пряной пище. О стройных и мускулистых андалузках со сладострастно пляшущими бедрами. О не очень рискованных приключениях. О сверкающих на солнце орденах. О расшитых, как парча, мундирах. О маленьком, но ухоженном именьице на берегу бутылочного цвета реки, близ пахучих хвойных лесов. О красивом, с осенней желтизной винограднике на пологом склоне величавой Луары.
Проклятье! Испания ничего ему не дала. Какой нелепый человек с альбомом! Все обманщики, вербовщики Сюшета. Хлопицкий! И самый омерзительный из них — надменный корсиканец! Корсиканцы, сыны народа-лилипута, чужая кровь им — что? Что им гектакомбы трупов?! Все! Император — паршивец! Однако надо выжить, выжить! В иссушающей мозг голодной жаре. Надо напиться, насытиться впрок. И долой отсюда! Долой! Обманщики! Весь мир — обманщики! Назад, в Польшу, на родину! В прохладу! Да здравствует Варшава!
А художник думал о своем. Он думал о Жилетке, Веселом и Навозе, которые больше не выберутся из помойной канавы. Он думал о чистом черном — испанском — цвете грифеля. На бумаге цвет отливал красным. Он думал о янтарном, как спелые хлеба, мадридском солнце. Он думал и о лице назойливого собеседника. И еще он думал о том, что землю, как и людей, мучит жажда, а хрустальная вода вот сейчас потечет из кувшина в зловонные пасти солдат. Он защелкнул замок на альбоме и скрылся в дверях харчевни. Д’Обервилль крикнул, перегнувшись через перила:
— Булгарин, я вижу вам скучно. Поспешите в штаб с колонной и доложите генералу, что мы задерживаемся.
Подцепив к луке седла пику и проклиная французское высокомерие, Тадеушек махом вскочил в седло и, не оборачиваясь, поехал прочь. Перед ним с пригорка расстилалась тихая равнина. Нескончаемое растрескавшееся от зноя пространство, с круто выгнутым, как кошачий хребет, горизонтом. Он участвовал в карательной экспедиции впервые и после расстрела гверильясов не на шутку испугался. Здесь шла иная война, чем та, к которой он привык, и пора уносить ноги. Он вонзил шпоры в бока кобыле. И весь оставшийся путь да, пожалуй, и всю остальную жизнь его гнал вперед лишь страх, когтистый, терзающий внутренности страх, и то, что теплилось в нем человеческого — человеческое-то существовало, не отнимешь! — исковеркал этот жгучий испанский страх, который, как испанский сапог, теснил сердце.
Читать дальше