Он ничего не потерял из того, чем располагал в прошлом. Его вынуждают выйти к барьеру. Он никогда не стрелял первым. Никогда! Значит, никогда не жаждал победы? Такой победы — нет! Он не желал ничьей гибели, и это отсутствие губительного желания, это отсутствие подлого торжества делало его неприкосновенным для угрызений совести. Он защитник семейной чести. Не раб ее, нет, а защитник. Его приневоливают к поединку. Он вернулся к столу и склонился над чистым листом бумаги. Последний вариант письма де Гек-керну его удовлетворил. Он пробежал глазами первую фразу: «Permettez-moi de faire le resume de ce qui vient de se passer… Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно…» После этого письма они не смогут уклониться от дуэли. Перед его взором замелькали строки: «Je suis oblige d’avouer, Monsieur le Baron, que votre role a vous n’a pas ete tout a fait convenable… Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична… вы отечески сводничали вашему сыну… подобно бесстыжей старухе…»
Нет, он отрезал Геккернам путь назад. Он был добр и великодушен, прост и доверчив. Насильственная смерть человека внушала ему отвращение, и ему трудно было бы убивать даже во имя справедливости, даже во имя высшей справедливости. Обязанности поэта, к которым он относился со всей серьезностью, накладывали особый отпечаток на его поведение. Ну, ладно, хватит, пора подумать теперь о чем-нибудь постороннем.
И опять, как во время утренней прогулки, в памяти всплыло счастливое Царское. Там, в Царском, мальчишкой, не щадя мундира, он забирался в отдаленные уголки дворцового парка и протяжно кричал, чутко внимая тому, что ответствует из глубины. Но парк отчего-то оставался глухим к его призыву. «Чудак! Ничто, чего бы ни коснулась людская рука, не рождает эхо», — сказал однажды тяжеловесно и путанно премудрый Кюхля. Однако Кюхельбекер ошибался и, хотя учился намного лучше Пушкина, о физических свойствах эха знал лишь то, что написано в греческой мифологии: влюбленная в Нарцисса нимфа зачахла, от нее остался один печальный голос. Лунные перспективы Санкт-Петербурга и кавказские синие ущелья, и серебристые по осени рощи Михайловского, и подмосковные, тенистые жарким днем дубравы всегда откликались ему. Он любил их голоса, любил и часто вслушивался в них, вслушивался, ломая голову над тайной их обаяния.
Октябрем 1825 года, возвращаясь в дождливую пору из Тригорского в коляске без верха и промокнув насквозь, он догадался, в чем тут дело, он проник в загадку, странным образом сравнив природу с собой. Мальчиком, хватая перо и нервически покусывая его край, он тоже мечтал стать эхом кого-то. Он хотел писать, как Карамзин, чтобы женщины плакали. Он хотел писать, как Жуковский, чтоб у мечтателей загорались глаза, а сам император наклонял в одобрении голову. Он хотел писать, как Ломоносов и Державин. Торжественно и грозно, величественно и мощно, чтоб мысль и чувство текли щедрой, полноводной рекой. Он тоже хотел быть эхом, отголоском, отзвуком и в том желании уже в зрелом возрасте поэта, то есть в девятнадцать лет, не усматривал ничего дурного. Он желал быть отзвуком прекрасного и стал им, его поэзия стала отголоском, откликом души, вначале души. А потом? И неподкупный голос мой был эхо русского народа! Он думал, и в нем что-то отзывалось. Он говорил, и в нем что-то начинало петь. Он чувствовал, и строчки мелко ложились на бумагу. Он закрывал глаза, и видения окружали его. И его воображение легко воссоздавало картины прошлого и будущего… В него самого заложили удивительный механизм эха. Тронешь что-то внутри — он никогда не знал что, — и все зазвучит. Крикнешь, и тебе отзовется.
Он оглянулся и посмотрел назад — на утонувшее в дождливом мраке Тригорское. Слышались всхлипы дождя и скрип колес, вязкое чавканье грязи, стук чего-то деревянного. Он крикнул, прислонив ладони ко рту, но никто не отозвался, даже возница не обернулся. В эти самые минуты, несмотря на неудачный и не вовремя поставленный опыт, он решил для себя главное. Пусть пока безмолвствуют, пусть пока не откликаются. Его голос не стихнет, не пропадет в сонме других — восторженных — голосов.
Он был далек от того, чтобы почитать свое поведение безукоризненным, а себя лучшим из смертных. Он великолепно знал свои слабости и недостатки, а самому себе истинную цену. Он не святой, нет, нет, он не святой. Он вспыльчив, легкомыслен, честолюбив, а нередко и беспутен. Он — питомец муз, ярый защитник свободы, милосердный человек — с тоскливым отвращением, но все-таки выжимал из обнищавших родовых деревенек на шампанское у Дюме, на игру, на роскошные шали для Наталии Николаевны. Конечно, надо держаться скромнее. Однако без красавицы жены, не отстающей в туалетах от знатных особ, он чувствовал бы себя вовек несчастным, а закабалившись, он должен, естественно, пожинать плоды содеянного со смирением илота.
Читать дальше