Сгинь, сгинь, призрак! Жуковский и крепость были противуположностями петербургской жизни.
Василий Андреевич Жуковский писал: нельзя «разрушать существующее, жертвуя справедливостью, жертвуя настоящим для возможного будущего блага… Время возьмет свое, и новая жизнь начнется на развалинах, но это дело его, а не наше; мы только произвели гибель, а произведенное временем из созданных нами развалин ни мало не соответствует тому, что мы хотим в начале… Что вредно в настоящем, то есть истинное зло, хотя бы и было благодетельно в своих последствиях; никто не имеет права жертвовать будущему настоящим и нарушать верную справедливость для неверного возможного блага. Человек во всякую настоящую минуту может быть справедливым; в этом его человеческая свобода».
Взгляд, в общем, не пушкинский, не декабристский. Но какой парадокс! В приведенных соображениях легко рассмотреть и острое недовольство действительностью, и признание необходимости перемен, и мечту о будущем, и вместе с тем нежелание быть хотя бы свидетелем человеческих страданий.
Подобные мысли — чуть прикрытая крамола в устах царского слуги в эпоху, когда, по совершенному мнению специалистов из конторы Бенкендорфа, все благоденствуют и именно от того благоденствия помалкивают. На первый, невнимательный взгляд, протест Жуковского — или, скажем мягче, его недовольство — робок, но, как мы увидим дальше, это не совсем так и, пожалуй, совсем не так.
«Сгинь, сгинь», — шептал, бывало, Жуковский, исподтишка осматриваясь, не подслушивает ли некто его затаенные суждения, не наблюдает ли за ним, что он продолжительно без очевидной надобности, облокотись на парапет, впился взором вдаль, где угрожающе расползлась по берегу крепость. Иногда ему мерещилось, что противуположный берег кренится и проваливается куда-то в тартарары, в бездну, тонет подо льдом, под водой, как град Китеж, и что заиндевелый шпиль, неприятный ему тем, что напоминал формой оружие — испанский стилет, более не вынырнет пронзительно из мятущейся мглы.
Сгинь, сгинь, призрак!
На следующий день, однако, выкатывалось яростно раскаленное до белизны светило, и крепость вновь возникала перед ним в прозрачной атмосфере, скульптурно окаменев своей фортификационной красой, будто на старинном, петровском плане. Гармоничная соразмерность не русских или немецких, а скорее французских, ларошелевских линий поражала его. Призрак прояснялся темным кристаллом, оживал, напитавшись райскими утренними лучами, и поэтому контуры его свободно очерчивались единым полетом карандаша по бумаге, а потом стоило бы едва коснуться вверху — там, где небо, — желтой и голубой акварелью, как ландшафт с крепостью был бы готов. Но руку с кисточкой всегда сковывало. Сердце его рвалось в такие минуты на части. Душа билась, как птица в силках. Он прекрасно представлял себе, сколько несчастных безумцев бродило в вонючих казематах наискосок от Зимнего, блистающего бальными огнями во мраке, и его единственное оправдание перед историей, по собственному мнению, заключалось в том, что он искренне и принципиально не соглашался с обездоленными… Душевно сочувствуя, однако, их истерзанной и истязуемой плоти.
Он не соглашался с ними. Искренне не соглашался, «по глубокому убеждению, а не по страху полиции». Он выражал свои чувства «не лакейским официальным слогом, а словом сердца и ума, покоренного высшей правде». И вот чего он дождался, например, от Леонтия Васильевича Дубельта, который взял на себя добровольно обязанности цензора: «Хотя с одной стороны, уже одно имя автора ручается за благонамеренность его сочинения, с другой результат всех его суждений в рукописи (за исключением только некоторых отдельных мыслей и выражений) стремится к тому, чтобы обличить с верою в бога удалившегося человека от религии и представить превратность существующего ныне образа дел и понятий на западе, тем не менее вопросы его сочинения духовные слишком жизненны и глубоки, политические слишком развернуты, свежи, нам одновременны, чтобы можно было без опасения и вреда представить их чтению юной публики. Частое повторение слов: свобода, равенство, реформа, частое возвращение к понятиям: движение века вперед, вечные начала, единство народа, собственность есть кража и тому подобным, останавливают на них внимание читателя и возбуждают деятельность рассудка. Размышления вызывают размышления; звуки — отголоски, иногда неверные. Благоразумнее не касаться той струны, которой сотрясение произвело столько разрушительных переворотов в западном мире и которой вибрация еще колеблет воздух. Самое верное средство предостеречь от зла— удалять самое понятие о нем».
Читать дальше