Он сделал несколько шагов к окну и посмотрел на набережную. У парапета в стынущих поздних сумерках стоял человек, мелькнуло — не Жуковский ли то? Он повернулся спиной к стене, небесный пейзаж с фигурой женщины исчез, что показалось ему правильным и справедливым. Он насытился, налюбовался красотой, пора было возвращаться к обычным занятиям. Он безотчетно смял покрывала, как бы прогоняя мимолетное наваждение, и еще через минуту он покинул комнату, не сожалея, а даже с некой долей облегчения или, скорее, освобождения, и, запахнув шлафор, твердо ступая на пятки, с удовольствием ощущая упругость ног, отправился в маленькую каморку, служившую потайной туалетной, о существовании которой никто из прислуги не имел сведений; там его ждал заботливо приготовленный Преображенский мундир — царь не нуждался в посторонней помощи и всегда одевался сам, что составляло предмет его гордости и чего он требовал от своих детей независимо от пола и возраста.
Дверь в адъютантскую опять растворилась половинками, и на пороге застыл Малышев с серебряным подносиком, на котором лежал конверт.
— Бон суар, Василий Андреевич, — с кривоватой догадливой усмешкой и точно рассчитанным поклоном молвил Малышев. — Бон суар, ваше превосходительство.
Малышев отличался удивительным качеством придворного — по нему совершенно было невозможно узнать, как в данную минуту к человеку относится монарх. Ровность и ироничность Малышева вошли в поговорку. Ни разу за дворцовую службу ничего не напутал. Соображал отменно, математически, лучше многих министров и управляющих. По лакейским закоулкам пользовалось популярностью его mot — язык да-ден богом, чтоб никто не узнал твоих мыслей. «Чем не граф Кутайсов? — шептались кухонные девки, млея от сочного щипка. — Красив и здоров, огонь мущина, хоть до поры и не его сиятельство». Хоть до поры и не граф, а все должность первейшего сорту. Аракчеев сроду «вы» цирульнику Кутайсову не сказывал, не мог заставить себя перед турком склониться, его же, Малышева, серьезной личностью почитал и, несколько оберегаясь, здрав-кался, как с родней. А Христофорыч, в свой черед, не иначе как на «вы» величал. Вежливый и ядовитый Сперанский с полулукавством дразнил его «зимним» Мет-тернихом, давнего невольно тем обидев приятеля своего Нессельрода. Нессельрод, западной складки деятель, во всех парижских, мадридских и венских тайнах осведомленный, перстень из гурьевских закромов подарил, не дешевле царева.
Однако усмешка у Малышева возникла непроизвольно. В его ушах еще явственно звучала реплика умнейшего графа Александра Христофоровича, дай бог ему здоровья и многих лет, поданная императрице и великой княгине Елене за дневным чаем: «Ваше величество, все беспокойство в литературных кругах происходит оттого, что поэзия в России суть продукт рабства, а не свободного развития, как в цивилизованных странах — Германии и Англии». Великая княгиня Елена не согласилась и даже обиделась за русскую литературу. Поди ж ты — немка! Вюртембергская! А туда же — не соглашается, спорит, смеется. Но Александр Христофорович дело туго знает и в примеры бросился: «Камер-юнкер Пушкин — правнук купленного раба, а Василий Андреевич — сын захваченной рабыни». — «Так ли, граф? — изумилась императрица. — Мне кажется, сестра имеет резон. Ведь в поэтах ходят и титулованные особы?! Князь Вяземский…» — «Ну, этот… — презрительно бросил Бенкендорф, и Малышев понял, что он сию минуту срежет великую княгиню. — Я имею в виду главнейших в своем занятии людей, от которых зависит направленность и престиж корпорации».
Ни императрица, ни великая княгиня Елена не нашлись, что возразить. Действительно, правнук раба и сын рабыни. В голову как-то не заскакивало.
Жуковский протянул руку к подносику. На серебряном фоне оттененная черной материей кисть мертвенно, костяно желтела. Взял конверт, распечатал, подслеповато приблизил к глазам. Благодетель писал по-русски — знак высшей милости и уважения, интересовался здоровьем и приглашал на конец недели. Жуковский резко повернулся и, чего с ним никогда не случалось, не попрощавшись с Малышевым и Шлиппенбахом, покинул адъютантскую. Он чувствовал себя преотвратительно и мерзко. Невыразимое страдание обдало его небесную душу. «Он еще раз выказал мне недоверие, — лихорадило Жуковского, когда он шел, нет, почти летел по длинному сырому коридору, — ведь он ожидал, что я прибегу. Ожидал, ибо заранее изготовил конверт. Заранее, заранее, я уверен. Но что я б ему противупоставил, если б он снова, как шесть лет назад в казусе с «Европейцем» Киреевского, выказал это оскорбительное недоверие в ответ на мое ручательство?» Посреди мраморной лестницы Жуковский отчетливо услыхал ровный, металлический, сжигающий холодом вопрос царя: «А за тебя кто поручится?»
Читать дальше