— С тех пор, как победу одержали коммунисты, демократы и евреи, я ни разу не был в Германии. В начале 1944 года, когда меня перевели из Освенцима, я работал в различных отделениях гестапо в рейхе, но эта работа показалась мне скучной, и я попросил, чтобы меня перевели за границу. Так я обосновался в Италии, в двух комнатушках на Джудекке, и, собственно говоря, я совсем не тоскую по Германии. Раз уж мне приходится скрываться, то уж лучше в грязи, в Германии я мог бы жить только в чистоте, мое главное желание — чистый рабочий кабинет в Германии, где я сам бы следил за тем, чтобы уборщицы начищали все до блеска, настоящий кабинет с настоящим письменным столом, за которым я сижу и жду, чтобы один из наших людей привел ко мне вредителя. Эти минуты в ожидании допроса я всегда особенно любил, вы знаете, когда я уже изучил дело и сконцентрировался на нем и мне остается только ждать. Кстати, во время допросов я никого не бил, я разговаривал с людьми спокойно и тихо. О’Мэлли может это подтвердить. Или он врал, что я бил его?
— Нет, — сказала Франциска, — это вы предварительно поручали сделать «вашим людям», не так ли? Вы же чиновник, а чиновники сами не бьют, они поручают это другим.
Впервые за это утро он посмотрел на меня со злостью. Его зрачки, дырки в белой маске, сузились. Потом он совладал с приступом гнева и сухо сказал:
— Я всегда придерживался распоряжений начальства. Впрочем, все это было так давно, я всерьез не рассчитываю, что когда-нибудь еще в моей жизни я окажусь в Германии в служебном кабинете. И потому меня вполне устраивает то грязное существование, которое я веду в Италии. Потому что в Германии я мог бы жить только в чистоте и как победитель.
Франциска рассматривала чаинки на дне стакана — коричневую массу, которая всегда была ей противна.
— Собственно, почему вы оправдываетесь, Крамер? — спросила она.
Он рассеянно поднял голову.
— Не вздумайте больше называть меня моим именем, — одернул он ее. — Меня давно уже зовут по-другому.
— В немецких списках по розыску вы числитесь под этим именем, — сказала Франциска. — Или я ошибаюсь?
Они посмотрели друг на друга.
«Крупный полнокровный человек, — сказал мне Патрик, — умный, циничный и полнокровный, он был как сама жизнь, а жизнь, как вызнаете, Франциска, умна, цинична и полнокровна». Да какое там, это всего лишь картонная маска с красноватыми глазами и жирным ртом, наверное, он просто постарел, старый альбинос в старом сером злом кафе в стиле рококо, который хочет запугать меня, запугать в этом «Антико Кафе Квадри».
Она донесет на меня, она решится, даже если не решится никто другой, она рискнет; первое, что она сделает, вернувшись в Германию, — она донесет на меня, и тогда итальянцы выйдут из игры, итальянцы, которые меня знают и оставляют в покое, потому что их подмазал Перроны и еще двое-трое важных господ из промышленности, маленькое тихое распоряжение, отданное квестуре, оставить меня в покое, потому что, если я начну выкладывать, возникнет слишком большой скандал; но если кто-то донесет на меня в Германии, потребует моей выдачи через Интерпол, и итальянцы свалят все на меня, а на процессе в Германии я могу сколько угодно рассказывать о Перроны и других итальянцах, прокурора это не заинтересует, я могу даже пригрозить, что назову несколько очень известных немецких имен, нескольких господ из промышленности и политики, но им это будет абсолютно безразлично, в Германии умеют делить судебный процесс на отдельные части, прикрыть изобличенных, в Германии резко различают между изобличениями и преступлениями, уличенными и преступниками, между ответственными и реальными преступниками, и наказанию подлежат только преступники.
— Я вовсе не оправдываюсь, — сказал Крамер, — я просто рассказываю вам кое-что из моей жизни, чтобы вы знали, на кого доносите, когда вернетесь в Германию. Потому что вы ведь обязательно донесете, верно? Я хорошо знаю этот тип людей, к которым вы относитесь. Вы также любите чистоту, как и я, это сразу видно, и кроме того О’Мэлли мне это сказал. Когда люди ведут себя так, как вы, это значит, что они хотят изменить свою жизнь, потому что больше не могут выносить грязь. Люди как вы нетолерантны. Я тоже нетолерантен и поэтому знаю, что должен опасаться вас. Вас, а не О’Мэлли.
Освенцим и мое бегство от Герберта поставлены на одну доску, сведены к формуле «интолерантности». Франциска возмущенно выпрямилась, и все же в этом есть какой-то элемент правды, у нас общая мечта, немецкая мечта о чистоте, об абстрактной чистоте, о мире, из которого выметен весь мусор, вся грязь, злая грязь и добрая грязь, ведь и на самом деле есть добрая, ценная грязь, грязь, вырастающая из жизни, а мы мечтаем о большой немецкой уборке по ту сторону добра и зла, мы жаждем чистоплотности, вместо того чтобы стремиться к чистоте.
Читать дальше