— Что за разговоры, Зина? Где ты слышала, чтобы человека, пострадавшего на работе, выгоняли на улицу? Почему у тебя такое мрачное настроение?
— Мрачное? Нет, Станислав Егорыч, не мрачное… Я сама не знаю, что со мной.
— Это пройдет. Поправишься, и настроение станет лучше, боль пройдет.
— Мне и с болью хорошо.
— Ну, это ты брось, — засмеялся Ветлицкий. — Знаем, что такое боль. А как здесь кормят?
— Я не привередлива.
— А ты не стесняйся, — сказала Катерина мягко. — Организуем через завком дополнительное питание.
— Зачем мне врать, Катерина Ивановна? Будь еда плохой, я бы не стала есть и все.
— Объявила бы голодовку? — усмехнулась Катерина.
— А как же? Способ проверенный, по себе знаю.
— Это как же?
— Да было…
— Расскажи.
Зина задумалась чуть, колеблясь, вздохнула.
— В детстве я жила неплохо. Отец и мать работали по-настоящему, всего было в достатке. Правда, школа далековато была, и я с восьмого по десятый класс ходила за четыре километра в райцентр. Мама тоже работала в райцентре на хлебопекарне, вместе и ходили. А отец дома оставался: сутки — на дежурстве, двое — свободен. Ну и решил подрабатывать, заниматься коновальством. Животных холостил. Уйдет, бывало, по деревням на несколько дней и возвращается всегда выпивши. Мать ревновала его, просила бросить хождения, но он вошел во вкус — не остановишь. Дружки, подружки… С каждым месяцем все хуже и хуже, скандалы, грызня. Мать совсем извелась, жизнь пошла через пень-колоду, вовсе жизни не стало. Какая уж тут учеба! Двойки стала хватать, чуть на второй год не осталась. Терпела я долго, и отца просила, и маму просила, чтоб угомонились, да где там! Никакого с ними сладу. Что еще делать? Жаловаться на родителей в сельсовет или в район? Позор. Да и не поймут в деревне, меня же и осудят. Вот тогда и решила я объявить голодовку. Мама утром на работу, а я с постели не встаю, в школу не иду и ничего не ем. Отец рассердился, с ремнем ко мне, а я ему: если тронешь, мол, утоплюсь. Мать, как всегда, в слезы, побежала на работу, но вскоре вернулась, давай упрашивать. Только я стояла твердо. Двое суток ничего не ела, лишь воду пила и лежала, делала так, как революционеры в тюрьмах. Я о них много читала.
Из школы прислали записку: почему не являюсь на занятия? Отец, как воды в рот набрал, ходит хмурый по двору, а в деревне стали уже шептаться. Испугались родители. На третьи сутки состоялся серьезный семейный разговор. Я поставила условия: хотите, чтобы я училась в школе и жила с вами, пусть отец бросает коновальство, пьяные шатания и переходит на посменную работу, а мама — увольняется из пекарни, подальше от соблазна и поближе к дому. Иначе буду продолжать голодовку до тех пор, пока весь свет не узнает.
Помялись мои родители — делать нечего, приняли условия. И с того времени жизнь у нас опять, как у других порядочных людей.
— Н-да… Серьезная вы девушка… — покачал головой Ветлицкий.
— Вредная я, Станислав Егорыч. Расхлябанная. Из-за меня вы и все мастера остались без прогрессивки. А я-то знаю, как на голом окладе жить.
— Ничего, проживем. А вы поправляйтесь, Зина, скорей.
— Да я хоть сейчас уйду с вами!
— Лежи уж, — сказала Катерина.
— Стыдно мне, сколько можно со мной возиться! Сколько я вам причинила неприятностей всяких! Это ж… это ж…
Губы Зины задрожали. Ветлицкий махнул рукой и вышел из палаты.
Вечером, когда все уснули, Зина встала осторожно с постели, присела у окна. Узкий серпик молодого месяца плыл на головокружительной высоте. Город спал в сиреневой дымке. Зина долго смотрела в окно, и глаза ее светлели, впитывая голубоватый рассеянный свет, на сердце становилось светлей и радостней, хотя причин радоваться не было.
Утром она умылась, наладила одной рукой прическу и после врачебного обхода принялась ждать чего-то… До обеда не случилось ничего, после обеда — тоже. Зина стала нервничать, кровь приливала к ее лицу и было еще более душно, чем вчера. К вечеру, правда, прошел дождь — короткий, грозовой, и больше ничего.
Зина поскучнела, возбуждение спало. А ведь так хорошо было вчера и сегодня! Пришли добрые люди: Катерина, Ветлицкий, Элегий, — посидели, сказали всего-то ничего, а слова остались и звучат, как струны в затаенной тишине.
И опять утро — нарядное, пронизанное солнечными лучами, сверкающее дождевыми каплями на мытых-перемытых листьях кленов, что растут под окнами палаты.
Римма, обтянутая халатом так туго, что можно пересчитать под ним ее ребра, вошла с полотенцем через плечо в палату, напевая:
Читать дальше