Бабушка Будаиха и Ванюшка, забыв на время о своем, испуганно и жалостливо следили, как шарахается около палисадника бедный Семкин. А в избе опять запели:
Куда веде-ошь, тропинка ми-илая-я…
Старательно, но уже с невольным жалобным подрогом в голосе выводил Алексей, добрый песельник в краснобаевской родове, — в застолье от его песен плакали иной раз и бабы, и мужики. Когда Алексеев голос стелился долу горьковатым дымом, наверх взлетал отчаянный голосок сестры Шуры.
Кого-о ждала-а, кого люби-ила я-а,
Уж не воро-отишь, не-е верне-ошь.
Потом голоса сплетались, сливались, как глубокая, по-таежному глухая речка с тоненьким ручейком, скачущим по каменистой россыпи, сбегающим с горного гольца в падь; а то вдруг пела одна Шура, — брат лишь подтягивал, и от голоса ее, до звона жалобного, сиротливого, все, еще недавно гомонившие, плясавшие, обсуждавшие выходки Фелона и Николы Сёмкина, разом затаились: Иван Житихин сидел, потопив лицо в ладошках, так что далеко в щеки растягивались сплюснутые губы и зауживались печальные, сыро поблескивающие глаза; Варуша Сёмкина, нет-нет да и беспокойно взглядывая на улицу, где колобродил ее мужик, слушала, подперев голову рукой, и согласно песне качала головой; отец перебирал кисти праздничной скатерти и, вроде, томился песней, мучился, хотел, чтобы она скорее вышла вся, перестала сосать душу; мать давно уже уронила голову на грудь, бессмысленно уставившись в тарелку с разоренным холодцом.
Красиво пели брат с сестрой, до слез красиво, пугающе красиво, поэтому никто и не совал свой голос; Марина спробовала припариться, но голос ее с жестянной чужеродностью врезался в мягкую и нежную песенную кудель, и свадебщики недовольно покосились в ее сторону, а сама она ревниво поджала рот, отчего гуще проступил черный пух над верхней губой.
Лишь Хитрый Митрий, не пуская песнь в душу и уморившись играть на своей разукрашенной хромке – роса щедро выпала на его лысоватый, резко скошенный лоб, – весело чокался с Исаем Самуилычем, махом выпивал, закусывал, суетливо тыкая вилкой, цепляя то добрые навильники соленой капусты, то холодца; при этом он еще о чем-то деловито переговаривался с краснобаевским тестем, который в ответ ласково улыбался, но смотрел с холодноватой мудростью, отчужденно, поэтому казалось, что улыбчивые губы, притаенные в черной шерсти, жили одной внешней, прилюдной жизнью, а глаза совершенно иной жизнью, внутренней, стыло расчетливой. Тесть, как его уже все величали, беспрестанно курил, стряхивая пепел сигареты в поставленное для него блюдечко. Покуривала напару с ним Маруся-толстая, оставшись вроде не при деле, когда отчестушили, отплясали.
Вы не вейтеся, чайки, над морем,
Над моею больной головой…
Мать, как обычно, затянула не то песнь, не то плачейный вопль.
Бывало, сойдутся мать с Варушей в сёмкинской избе и, крадучись, пока мужиков нету, выпьют по рюмочке «красненькой», а потом, прижавшись головами, завопят песнь-причеть, как две разнесчастные вдовы, и Ванюшка, играя в темной сёмкинской горенке крашенными в два цвета бараньими ладыжками, сбавит игру, вслушается, весь затаившись в жалости к матери и тетке Варе, боясь расплакаться, но жалость приступает не тяжелая, — ясная, сквозная, как осенний воздух. Сейчас же эта материна песня раздражала, и, точно она раздражала не только его, в избе завелели другую, современную:
Марина, Марина, Марина,
чудесная девушка ты!…
4
С оглядом на краснобаевскую избу, откуда теперь слышался чей-то молодой, крикливый голос, бабушка Будаиха подошла к своей калитке, увидела Ванюшку, все припомнила и, повертев в руках узелок с его одежонкой, призадумалась. В это время Сёмкин, загибавший возле Краснобаевых, пьяные круги, нос к носу столкнулся с бабушкой Будаихой, и, не признав ее в темени, обложил крутым матерком.
— Мухэй шолмос, ябалдаа эндэхээ! — испугавшись, от неожиданности выругалась и старуху, проворно отпихнув хватающегося за нее Сёмкина. — Сапсем башка пропивал. Яба, яба спать.
— О-о-о! Бабушка Будаиха, соседушка моя, сайн байна-а! — размахивая вялой, расслабленной кистью у самого старухиного лицо, тянуче завел Сёмкин. — Ты у нас, баушка, человек. Люблю я тебя… Дай-ка поцелую…
— Яба, яба! — не выносящая сивушный дух – а от дыхания соседа можно было сразу же закусывать — брезгливо развернулась и пошла через дорогу к своему дому.
Через две усадьбы от них, на лесах недостроенного дома, назначенного под музыкальную школу, ребятишки играли в прятки. Когда после песни свадебщими умолкли в избе Краснобаевых, чисто послышались ребячьи голоса, падающие с лесов на улицу с протяжно-звонким бульканьем, точно камешки обрывались в затаенную воду. Прятки надоели, и ребятишки надумали сыграть в войнушку, рядясь кому быть «белыми», кому «красными», потому что никто не хотел «воевать» «белогвардейцем».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу