В этот день мой Эдмондо был раздражителен сверх всякой меры и чаще обыкновенного вспоминал, чей он сын — что верный признак уязвленного самолюбия. Когда же я спросил моего друга, уж не болен ли он, то ответом мне было верхнее до: «Я влюбле-е-е-е-е-е-е-е-е-е-ен!» При этом он едва не сорвал аплодисменты всей улицы: от разносчиков деликатесов до кабальерос, покупающих у торговок разных цветов на полсентаво; от хитрованцев-цирюльников, спешащих с кровососной банкой и медным щербатым тазиком к иному опекуну веселой сиротки, до других обладательниц высоких гребней под липкими, как соты, мантильями; от соглядатаев во Имя Божие, наряженных студентами, до студентов, снарядившихся к хуаниткам, которых за пирожок ничего не стоит переманить от жилистого что твой мул погонщика; от параличной сеньоры Ла Страда, которую санитары пронесли мимо, до сачков дона Педро, все норовящих накрыть ту или иную полупочтенную личность и среди них одного дедушку с неудобопроизносимым именем и сведенною судорогой ногой.
В довершение спетого мой друг признался, что не знает имени своей святой и знать не хочет. Поиздержавшись на прочих святых, он собирается проколоть красавицу без оркестра, как, по его словам, носители славного имени Кеведо поступали не раз. Особа, внушившая дону Эдмондо такую страсть — более, полагаю, все же нечестивую, нежели безрассудную, — состояла в услужении в некой гостинице, как вашей светлости, впрочем, известно. Гостиничная прислуга, казалось бы, для того и создана, чтобы вводить нас в грех — в таких грехах спешишь исповедаться из опасения о них позабыть. Несмотря на это, дон Эдмондо вовсе не выглядел уверенно. Бахвальства в речах, правда, было хоть отбавляй, но больше, чтобы себя приободрить. Недаром Пресвятой Деве он поставил свечу, многократно превышавшую реальные потребности «гангстера ближнего боя», каковым он себя именовал.
В венте, куда мы вошли, всё дрожало от храпа, была сиеста. Только ценою нескольких исковерканных испанских слов мне удалось под видом богатого генуэзского дядюшки разжиться порцией биточков с макаронами.
Прошло какое-то время, но не слишком много, в продолжение которого я уговаривал себя, что сознательно погрешившему против священной кастильской речи, мне еще уготовано сравнительно легкое наказание — разумея под этим стоявшее предо мною лакомство. Вдруг вижу: дон Эдмондо, свет очей моих! На кого похож! Спускается с галереи задавленным комариком тот, кто грозился обернуться шпанской мушкой Цокотухэс. Я, конечно, притворяюсь, что ничего не замечаю. «Проколол?» — спрашиваю из деликатности. Ни своими словами, ни тем более дословно, передать его ответ я не возьмусь. На сей неблагозвучной ноте мы и расстались в тот день.
А с раннего утра по Толедо разнеслось: «Сокодоверский мудрец мертв», «Корчете нашли Видриеру мертвым и снова потеряли», «Гостиница Севильянца стала ареной чудовищного злодеяния: прекрасная судомойка Галя и сам Севильянец едва не разделили участь задушенного Видриеры», «Осиротел Сан-Мигель. Колдуньи всего города требуют: дайте нам осколки Видриеры, и мы их склеим», «Альгуасил долго допрашивал двух работниц отеля, однако никаких арестов пока не последовало», «Молчание хустисии объясняется очень просто: дон Педро не знает, как сказать по-русски „cherchez la femme“», «Почему альгуасил не прикоснулся к своей любимой бараньей пуэлье?», «Они знают больше, чем говорят».
Из обрывков этих разговоров я понял, что стряслось, и первая моя мысль была: «Эдмондо!» Но прежде, желая проникнуть во все детали следствия, я подстерег маленького Педрильо. Напомню вашей светлости, что этому стрелецкому пацану мы обязаны любопытнейшими подробностями о жизни и подвигах святого Мартина. [7] См. прим. к первой части № 85.
И всё за каких-то пару сентаво — на сей раз я купил ему маковых треугольничков по сентаво девяносто, все дорожает в Датском королевстве. Но не буду отвлекаться сторонним. Найти дона Эдмондо не составляло труда. Когда он не ночует дома, то обычное его пристанище — притон убогой хуанитки, некоего безымянного существа: ее имя лишалось права на заглавную букву, благодаря совпадению с именем нарицательным.
Эдмондо мой спал сном отнюдь не праведника, но человека до крайности изнуренного своим нечестием. Закравшееся мне в душу подозрение усилилось, когда я узнал от хуанитки — и это подтвердили обе ее товарки, Бланка и Розка — что «миленький» пожаловал к ней лишь под утро, видом — черт обваренный. [7] См. прим. к первой части № 85.
Хуанитка все вздыхала: «миленького испортили».
Читать дальше