А цирюльник-то шутник Она вспомнила приключение сегодняшнего утра. «Если у вас, — говорит, пемзуя ей пятку, — между пальцами чешется, только извольте, я полижу», — и полизал. Между большими пальцами, весельчак… А как муж-то ее напугал — до смерти, когда вдруг заговорил о цирюльнике. Да еще намеками… Ужель мог что-то пронюхать, собака? Павиан… Она ведь перед толеданом трепещет не за себя. Эдмондо… Дона Мария снова принялась напевать что-то вполголоса: «Ночью и днем, только о нем… лми нос-нос-нос… лди лос-лос-лос…»
Нет, ему положительно сейчас чихается, ее Эдмондо. Она подразумевала «икается» — оттого что все помыслы в эту минуту были только о нем, лми нос-нос-нос…
На самом деле Алонсо, вот кому должно было бы хоть иногда чихаться. Но в раю Мария Антония начисто позабыла своего маленького Эдипа; вместо него дон Хосе в далекой Компостелле смачно чихал даровой монастырскою похлебкой.
Много уже народу чихало на этих страницах, что сообщает им особую правдивость: Мария Антония — распростертая навзничь и подставлявшая лицо поминутным осадкам, Аргуэльо, разрядившая полрта говна пирога Эдмондо в физиономию. (Аргуэльо этой ночью не спала: за Видриерой наступал ее черед, в этом она не сомневалась. «Лучше было выдать дяденьке проказливого кавалера-то… лучше было выдать дяденьке-то…» — повторяла она в сильнейшем страхе. Наутро, сказавшись хворой, она не вышла из своей комнаты, в которой заперлась. И вдруг слышит звук поворачиваемого в замочной скважине ключа… «Но к этому мы еще вернемся», — сам же себя перебил Педрильо-рассказчик.)
Дона Мария нашла своего сына все в той же позицьи — на соломенном тюфяке. Правда, в штанах. Но, если не считать этой незначительной уступки кинематографу, ничего не изменилось. По-прежнему Эдмондо был обуреваем противоречивыми чувствами. То буйствовал: грозил лютой казнью колдунье — трактирщиковой дочке, обещал свернуть шею всякому — азой! — кто заподозрит его в убийстве Видриеры; то вдруг спохватывался после какой-нибудь реплики Алонсо, «затаивался». Изжелта-смуглый, как мать, небритый, как Ясир Арафат, осунувшийся, как раненый Караваджо.
— Э-э-эдмондо, м-м-мой м-м-мальчик! — только и сумела проговорить сеньора его матушка. Это беспомощное восклицание, словно под уже подписанным приговором, само то, что мать здесь — об ее визитах к хуанитке он не подозревал — поразили Эдмондо. Ему вдруг стало ясно: дело обретает, верней, обрело, нешуточный оборот. Тогда он дал себе волю, распетушился перед матерью — последнее, что мог себе позволить.
— Кто вам дал право за мной шпионить!.. Зачем вы сюда явились!..
— Д-дон А-а-алонсо…
— Ваша светлость! В таком месте! — Алонсо сложился под углом в тридцать пять градусов.
— Ху… ху… ху…
Но Алонсо мягко прервал ее, как прерывают больного, которому вредно много говорить:
— Прошу вас, сударыня, пойдемте отсюда. Я вас провожу. Вашей светлости нельзя здесь находиться. Эдмондо, если ты остаешься, я сюда вернусь. Но не лучше ли тебе возвратиться домой? Вот уже и хустисия…
Эдмондо закричал так исступленно, что жилы вздулись на побагровевшей шее:
— Оставьте все меня в покое! Оставьте все меня в покое — слышите!
— Как хочешь, но это по меньшей мере странно — искать убежища тому, кто не знает за собой вины. Вы согласны со мной, ваша светлость?
— О Эд-эд-эд…
— Уходите отсюда. Ленсото, ты не согласишься послужить фонарем и алебардой этой Mater dolorosa? А меня, маменька, сделайте одолжение, предоставьте уж моей печальной судьбе.
— О Эд-эд-эд…
И — лишилась чувств.
А надо сказать, что Эдмондовой хуанитки не было дома, она куда-то отлучилась. Но Розитка с Бланкой, как две молодые парки — одна в переводе Б. Лившица, другая М. Яснова — распустили корсаж почтенной даме и, не обнаружив под рукой иной жидкости, стали брызгать ей на лицо ольей. Алонсо хотел что-то сказать… и не сказал. Наконец дрогнули веки, одно с крошкою вареной моркови. Ощутив под пальцами следы юшки: на груди, на платье — повсюду, дона Мария подумала, что ее вырвало. Она покинула сие гнездовище порока без единого слова, в унынии еще более глубоком, нежели то, в котором сюда вошла. Алонсо тоже вел себя по известной поговорке: алебарда хоть и красноречива, да не разговорчива, фонарь хоть и не скромен, да молчалив.
Хоть Эдмондо об этом и не просил, напротив, «не хотел никого видеть» — Алонсо тем не менее вернулся. С чем — другой вопрос. Проводив ее светлость сеньору матушку, он еще имел разговор с коррехидором, который за ним послал одного из челядинцев — на честь принадлежать к таковым указывала геральдическая вышивка на шапочке и нагрудном кармане.
Читать дальше