Она перехватила мой взгляд:
— Ах, порвалась перчатка… — как будто это произошло только что. Но эта дырка была еще до того, как я родился, еще до того, как крестьян загоняли в колхозы, до того, как трем фатимским подпаскам явилась женщина на лугу, сказав страшное слово «Россия».
— Вы можете снять, а потом зашьете.
Мысль: она зашивает и вдруг укололась. Вскрикнет? Кровь появится? Боль почувствует?
Путь нам преградила незасыпанная канава, на таких оттачивают свое остроумие журналисты-«крокодильцы». Через канаву было переброшено несколько досточек. Это давало мне возможность, которую я искал — при этом страшно ее же боясь: подать Елене Ильинишне руку, как поступил бы всякий на моем месте, и убедиться, что ее рука — теплая. Или наоборот: что это — совсем другое.
Но она бочком прошла по доскам, правым плечом вперед и в правой же руке держа зонтик. Я остался ни с чем.
— А может, сходить в кино… кинематограф? Сегодня показывают цветную фильму… — она цветных не видала — правда, звуковых тоже. Почему я сказал «фильму»? Потому что — валенок. Валенок повстречался с иностранкой и выражается «по-иностранному». Я же — «по-старинному». Глуповатенько-с.
Злясь на себя:
— А я уже на станцию шел, чуть было в Ленинград не уехал.
Специально. Но она не переспросила «куда-куда?».
— Вот мы и пришли.
Закрытая на крючок калитка открывалась внутрь. Участок — семнадцать соток, ограниченный «с лица» улицей, зовущейся Колхозною, с боков — двумя такими же дачными участками и сзади — леском, со стороны которого мы и подошли. Сама дача жалась к боковой изгороди, где висело два рукомойника, один для нас, другой для дачников. В этом месте всегда пахло мыльною водой, смыленным хозяйственным мылом (здесь же и стирали) и, немножко, помоями. Позади дома еще имелась времянка — тип избушки на курьих ножках, сдававшейся, тем не менее, не ведьме, а тихой старушке, многолетней нашей дачнице. Екатерина Владимировна, в девичестве Загоскина (правнучка), Слухоцкая по мужу — генералу, перешедшему на сторону большевиков. Не надо было ему переходить на их сторону: сидела бы Екатерина Владимировна нынче в Медоне, с тем же французским романом, что читает сейчас в нашем драном шезлонге, в ее памяти хранилась бы волшебная страна с малиновыми звонами, дворянскими усадьбами, петербургскими гостиными.
— Видите ту старушку в лонгшез? Генеральша Слухоцкая, урожденная Загоскина, ей девяносто лет от роду, помнит игру Антона Рубинштейна.
Елена же Ильинишна, в отличие от нашей дачницы, слышать Антона Рубинштейна († 1894) никак не могла. Да и сама не Загоскина, не́ черта задаваться. Однако, кажется, мои слова не произвели на нее должного впечатления. Должного? А какое должно было быть — я ведь не знаю. Изумление, смешанное с завистью в пропорции один к пяти?
Невдалеке от шезлонга с Екатериной Владимировной стояла раскладушка с Марией Абрамовной, накрывшейся до ушей махровым халатом цвета сухой хвои и сосредоточенно дремавшей. Об этой многолетней нашей дачнице я своей гостье не сказал ничего — она была Мария Абрамовна, она звалась Мария Абрамовна, она жила в данном качестве, и сказать по этому поводу было решительно нечего. Как водятся марьванны, так водятся и марьабрамны, с этим миришься.
— Глядите, какая хорошенькая беседка. Присядемте?
Такие беседки без хозяйского глаза быстро ветшают и приходят в негодность, но эта не успела, человек с повадками Жана Габена — о котором я говорил, что он ненадолго переживет бабушку — только год как умер.
— Чайку выкушаем, хорошо? Горяченького…
— Хорошо.
— Есть варенье из лепестков роз, как моя бабушка готовила. (Пауза.) В Петербурге вы по какому адресу, простите, обосновались?
— На Конной, у рынка, в доме номер восемь.
— Ах, это же, где и… — и я прикусил язык, чуть не выдал себя: бабушка Маня там прожила всю жизнь, а теперь я, своевременно прописанный к ней, унаследовал ее жилплощадь. Или Леночка про меня все знала и так? Что они знают, кроме того, что мы бы хотели, чтоб они знали?
«Город Ленинград — слышали о таком? Давайте поговорим. Я думал, вы окажетесь разговорчивей. („Here’s looking at you, kid“.)» Вместо этого я сказал:
— Выходит, почти на Староневском, — и добавил, не иначе как в целях конспирации: — Да, соседями нас не назовешь. А мое гнездышко знаете где? На Литейном, возле Преображенской площади. Дом Мурузи. Там еще Мережковский… — глагол же метеоритом сгорел в плотных слоях атмосферы. Покуда мы окончательно с нею не объяснились, я избегаю прошедшего времени: деликатно спрашиваю не «где жили?», а «где обосновались?». Это про себя я Хемфри Богарт — читай «за глаза» — а в глаза — читай «вслух» — комплексую… Нацист, влюбленный в свою жертву? Кошка, разводящая церемонии с мышкой? Тужащаяся в корректной беседе парочка (это уже из другого кино), чьей встрече предшествовало брачное объявление?
Читать дальше