Помню рывки у меня в руках впервые в жизни пойманной рыбины и сопровождающее их чувство неприязненного удивления, оттого что в этой холодной вещи, без ног, без рук, но, главное, холодной, есть самозарождающийся импульс к движению. Это было так, как если б из моих рук стала вырываться колбаса, сарделька, кусок сыра — а то и вилка, тарелка. В общем, «блюдце». Нет-нет, это противно, когда мертвое делается как живое. Брр!
Блюдечко, стартовавшее со скрипом, придя раз в движение, беспорядочно ходило туда-сюда, только поспевай за ним.
— Хорошо, ты здесь. Как тебя зовут?
На этот вопрос, пускай еще носивший характер проверки микрофона («один… два… три…»), дух, прервав разминку, как по судейскому свистку, ринулся в бой. Блюдце быстро поползло к букве П, от нее понеслось к Е, потом замешкалось и даже двинулось не ясно зачем в направлении шипящих, но в последний момент сменило курс и совершенно отчетливо указало на Т, Ь, К, А.
— Петька… Скажи, Петька, ты не хочешь, чтоб тебя звали Петром Ильичом?
На это ответ нам был: ЧАПАЙ.
— Понятно. А теперь, — Костин голос звучал трибунно, торжественность присуща ритуальным вопросам в ожидании ритуальных же ответов, — ответь нам, кто убил невинного младенца Андрюшу в Киеве в тысяча девятьсот одиннадцатом году?
Но блюдце издевательски сказало: ТЫ УБИЛ.
Костя Козлов не спасовал и задал наводящий вопрос, что было, мягко говоря, некорректно.
— Разве его убили не евреи?
Почему-то меня не покидало чувство, что ответ, прежде чем он вытанцовывался, буковка за буковкой, уже становился известен мне.
ТЫ САМ УБИЛ. И ЗА ЭТО СКОРО УМРЕШЬ.
— Скажи, когда? Ты можешь сказать, когда? — Костин голос умолял. Костя верил. Лицо его, в кратерах вулканов, потухших и действовавших — желтых, багровых, малиновых, коричневых — выражало муку под стать этому кожно-сейсмическому пейзажу.
Касательно же меня. Мне не только было дано знание наперед ответов, но все больше я ощущал себя как бы родящей их завязью. Инстинктивно — и брезгливо — уходя от всей этой, по ощущениям, противоестественности, я вообще перестал прикасаться к блюдцу, но оттого лишь сильней сказывалась моя роль в происходившем. Тот внутренний голос, раз уже без спросу схватившийся с Константином, мол я тебе! — теперь без труда управлял блюдечком на расстоянии, подводя к тем рифам, к каким желал.
ТЫ УМРЕШЬ ПЯТНАДЦАТОГО ИЮЛЯ ТЫСЯЧА ДЕВЯТСОТ ШЕСТИДЕСЯТОГО ГОДА — подобно мне, дух был нетверд в правописании числительных с Ь.
— Но как! Как! — Так говорят по междугородному с Чукоткой — орут. А потом голову из кабинки: — Девушка, девушка, ничего же не слышно.
И «девушка» не замедлила появиться — тетя Маша или как там ее. Привлеченная отчаянной попыткой Константина договориться с ораветланами, она отворила дверь в нашу комнату.
— А чего это вы тут делаете вдвоем?.. — Сеанс прервался. Дав волю своему любопытству и бдительности, старуха оглядела нас с головы до ног, меня в дамской шляпке, Костю с черной лентой на шее. — Опять колдуешь?
— Ты — старая сука! Убирайся! Умирать самой пора! Твое собачье дело, а?
Костю я таким раньше не видел — а чтобы не видел и впредь, он опрометью бросился из квартиры, оставив входную дверь распахнутой настежь. Я взял пальто и тоже вышел, напутствуемый старухиным:
— Колдуй, колдуй — потом на Пряжку.
До пятнадцатого июля шестидесятого года было еще далеко, и, разумеется, я забыл о пророчестве — в отличие от Констана де ла Бук, в чьем мозгу, как оказалось, этот день горел неотвратимой Немезидой: так же неотвратимо космическое тело должно столкнуться с нашей планетой в каком-нибудь романе или газетной утке. Однажды, я вспоминаю, он предложил мне вопрос-тест, уже тогда лоснившийся банальностью: зная наверняка, что через полгода умру, как бы я распорядился остатком своей жизни? Я ответил — в том смысле, что выдвинул следующую гипотезу: утвердись подобное знание в масштабах глобальных, всего человечества, к назначенному дню на Земле действительно не осталось бы ни одной живой души. Безнадежная — «бездыханная», что практически невозможно — уверенность в своем дне и часе равносильна смертному приговору, который тем или иным способом приводится в исполнение. Мне при этом виделась киношка в духе пацифистских антиутопий.
Пятнадцатое июля шестидесятого года, каким было оно для Константина Козлова? Для меня это время каникул, моих летних рубежей, моего Рощина. Молочница, несмотря на несчастье с сыном, молоко продавала, в хлопотах отвлекаешься. Она же и рассказала следующее. Не мне, но в моем присутствии каким-то козлятушкам.
Читать дальше