Это пелось кровью сердца. И все равно не помогло. Это только так говорится: «ничто не проходит бесследно», «без следа не выловишь и рыбку из пруда» — хотя какой уж там след, на поверхности воды-то? Слово вообще — ничто. Если намечено поработать гусеницами, то самые блестящие речи бессильны.
— Красивый голос, — безбожно гнусавя, заметил дон Хуан дону Педро. На лицах обоих мужчин отразилась брезгливость. Это была характерная брезгливость — к существу женского пола, коль скоро то бессильно пробудить в них обусловленный самой природой интерес. Пол не знает безразличия, под промокашкою манер возможно либо притягивание, либо отталкивание.
Согласиться с тем, что у доны Марии красивый голос, альгуасилу помешало только появление слуги.
— Ваша светлость, — донеслось из-за неплотно притворенной двери — это голосом слуги говорило само неотложное дело. И коррехидор распахнул перед слугой дверь — «и будете слугами слуг ваших». — Ваша светлость, — повторил слуга, точнее служивый, один из солдат наместника — в «остропузой» кирасе, в голландском шлеме, вооруженный короткоствольным мушкетиком. — Мы заметили, как по крыше кто-то крался.
— Почему не стреляли?
— Люди не успели прицелиться, ваша светлость. Он, как ящерица, вмиг спустился по стене и исчез.
— Как ящерица? — переспросил коррехидор, задумчиво растягивая слоги.
— Это был ребенок, ваша светлость. Мелькнул и пропал.
Альгуасил и коррехидор переглянулись.
— Нас подслушивали, — сказал альгуасил.
— Или… — коррехидор прищурился, — это мог быть карлик.
— Карликов-душителей уже использовали, — поспешил согласиться альгуасил. — В Берне, в тысяча… — но коррехидор махнул рукой: мол, начитанностью похваляйтесь перед своим «крючьем» — он знал за альгуасилом эту слабость.
— На кого же был спущен этот детеныш, на меня или на ее светлость, хотел бы я знать? И как он намеревался проникнуть внутрь? Сударыня, я не желаю, чтобы вы распахивали окно по ночам. Это может повредить моему здоровью. Хустисия, ваше хитроумие вам ничего не подсказывает? Я готов выслушать самую смелую догадку, в отсутствие ее светлости, разумеется. Прошу прощения, сударыня, но служебную тайну надлежит блюсти свято.
Они вышли.
— Вам не кажется, дон Педро, что ее светлость… — зашептал коррехидор, — что яблоня от упавшего яблока далеко не отстоит… Небось спит и видит, как овдоветь.
— Если вашей светлости угодно знать мое мнение на этот счет…
— Мне угодно, хустисия, чтобы в придачу к бездомным собакам с завтрашнего дня в Толедо отлавливались бы и все карлики.
— Трое среди них идальго, ваша светлость: дон Санчо-Каланчо, дон Альварес Мочениго и дон Писарро, дядя министра.
— Хорошо, отставить. Я вас больше не задерживаю, ступайте, дон Педро. Сыщите детеныша. Обоих. Красавица, каких мало, значит… И всем сердцем предана Сеньоре нашей…
Уже в дверях, покрытых художественной ковкой (всех сюжетов которой и не перескажешь), до альгуасила донесся голос дона Хуана, напевавшего: «Получишь смертельный удар ты от третьего», — так бодро-весело, словно это было «Сердце красавицы…».
Альгуасил только покачал головой и шагнул в ночь.
V. УДАР НЕ СМЕРТЕЛЬНЫЙ, НО ЧУВСТВИТЕЛЬНЫЙ
К ней призрак явился и грозно сказал…
Эдмондо остался один. Верней, полагал, что — один. Ибо ему является призрак. Это было так. Хуанитка, знавшая Пермафой, как свою ладонь, скрылась, рассосалась в черном воздухе. Эдмондо обессилел вконец, даже отчаянье его не берет. Он — словно потерпевший кораблекрушение, в первую ночь, на неведомом берегу, один. Спать… Сдвинув шляпу на глаза, и без того незрячие в такой тьме (мозг путался, открыты они или закрыты), жизнеплаватель Эдмондо в тот же момент погрузился в сон.
Блаженны спящие, им безразлично все. Правда, у них есть свои кошмары, но они перпендикулярны движению времени и потому не оставляют следов на теле. Недолго, однако, забвенье нежило уснувшего. Вдруг он вздрогнул, как содрогаются едва лишь вкусившие сладость сна. И открыл глаза. Все тот же мрак? Но что же тогда так властно встряхнуло его? На мгновенье край глаза уловил мерцанье. И потерял. Впрочем, именно оно, это мгновенье, озаренное таинственным светом, могло и померещиться в несчетном ряду других мгновений…
Нет, не привиделось! Из темноты выступил призрак, в котором Эдмондо без колебаний признал лиценциата Видриеру. Веревка на шее довершала сходство. Видриера был абсолютно наг. Волосы на голове стояли дыбом — олицетворенный ужас. И уже разом нежить. Одним словом, то неведомо жуткое, чем смерть всего страшней (если не считать, что она противопоставляется насекомому счастью жить).
Читать дальше