Вот он, весь мир, трепещет и переливается светотенью за окном, щебечет и бибикает, эхом воскуряется к небесам. Можно, стоя за ставнем, ощутить эту логику несмолкаемого пестрого гомона, исполненного великой печали и нечаянных радостей. Стоять бы так и не вмешиваться. А хотя бы подобрать наконец в своем не шибко гармоничном пространстве – кофту с пола, она уже месяц, наверно, в углу там так и валяется, где упала. И даже иному или иной раз может показаться, что сам Господь не вмешивается в судьбы, ну там, погибающих в семь лет от лейкоза лысых маленьких мудрецов, ну да, примеров несть числа, – потому же . Вмешательство такое, разовое, непрочное, только исказит на мгновение общую картину бытия, подаст несбыточные надежды кому-то, лишит сил и разума действовать самостоятельно. Ну, сами понимаете. Так что, лучше отказать под благовидным предлогом или если это просто вопиюще, выполнить обещанное, но с таким лицом и в такой задумчивости, что авось, если еще и решатся попросить, то очень нескоро.
А на самом деле, профилактика несовершенства состоит совершенно в другом. Она всего лишь – в невероятной, превышающей световую, скорости, с которой иные люди бросаются помочь. Без оглядки, не успев подумать ни о своих делах, ни о своей жизни (утонул, спасая ребенка…) – не рассуждая. И если бы не было такого рода помощи, в том числе и с небес, ничего бы не было и быть не могло вообще.
У Козьмы Пруткова, нашего неисчерпаемого, есть дивный афоризм: «Все неприятности относи на казенный счет!». Так вот, ссылки на свое несовершенство как на частный случай Несовершенства вообще и на игру светотени – это тот самый случай.
Я уже старая, а все равно, когда спать ложусь, даже не почитавши, – так, бессмысленно, физически, – спать, чтобы поспать, а завтра расточительно начать новый день… так вот, когда поустраиваюсь на подушке, поверчусь в темноте и прежде, чем начну засыпать, я испытываю довольно сильный и отчетливый страх – не смерти, а все еще жизни. Страшно, что она такая, какая была, какая есть. И что я, ложась спать, ничего не улучшаю, не исправляю, а потакаю даже скорее ей, такой вот – мусорной, неправильной, не так, не туда и не под тем флагом несущейся. Знаю, что все – не так, а ничего не делаю, ложусь безвольно спать. И это я виновата, что приближается развязка. Только неизвестный запас отсрочки – вроде ширмы. А ширма всегда скрывает неприличное. Так, временное укрытие от позора того или иного. Сон сам по себе тоже дает передышку от себя нерадивого, заселяет временно сознание, сдает его углы покойным родственникам вперемешку с теми, за кого еще бояться и бояться, ну, и всяким дурацким статистам-безбилетникам.
Самая большая засада в этой жизни – это изначальная наша практически обо всем важном осведомленность, которой мы ни за что не хотим пользоваться – долго и упорно. Можно так и не дожить до катастрофического, с мультипликационной скоростью происходящего обмеления всех наших представлений о бытии. Это как если вдруг попасть через 50 лет во двор своего детства, а там не только по закону шагреневой кожи съежилось пространство, исчезла глубина, там все перестроено и перекроено, потом сам дом затянули надолго в зеленые сети, а последний раз, когда я попала в этот район, даже несмотря на давность этой тяжелой утраты, была потрясена. Как будто мне глаза выкололи! Прямо к той стене, где было наше окно, вплотную к этому потрясающему казаковскому дому, входящему вместе с «домом с колоннами» в изумительный архитектурный ансамбль, – пристроили какое-то металлическое многоэтажное чудовище. И тот факт, что еще и окно наше замуровали, создает полное ощущение, будто по-гоголевски просыпаешься в своем гробу.
Вот тут, на асфальте возле моего родного дома, ставшего совершено другим, чужим, я, проходя и не задерживаясь, вижу, знаю эту трещинку возле крыльца. Я помню это ощущение где-то в грудной клетке, которое возникало каждый раз, когда я шла мимо одного из подъездов, выходящего на улицу, а не во двор, этот легкий страх пополам с интересом – там жила семья Череповых, у них был туберкулез. А раньше там жила еще и Петриха, совсем баба Яга, в лохмотьях, с чудовищной темно-серой в струпьях кожей на лице, с одним или двумя зубами во рту и с очень большими странностями, – бывшая мадам Петрэ. Она ходила большими шагами, в каком-то тряпье. Точно помню, что в ватнике под цвет лица, в платке, в валенках круглый год. А была при этом не просто из бывших, но из бывших красавиц. Мама моя мне про нее рассказывала, существовала какая-то связь между ними, через какого-то ее, общего с маминой теткой мужа или не совсем мужа, что-то в этом роде. Когда она была моложе, держала породистых собак и ели они с ней из одной тарелки. А когда забрали моего деда, маминого отца, она на нашем крыльце на весь двор кричала, что так им и надо и всех их, врагов народа, надо и т.д. Возможно, сложный и страшный контингент, сложившийся волею исторических катаклизмов в нашем огромном дворе, включал тех, кто не прочь был бы взять вилы и тому подобное, но уж никак не под предводительством несчастной Петрихи.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу