В воздержании от рисунка сколько-то сизых недель, 14 августа, в мандариновом саду Ленкорани, покурив, воззрился в закат и, ошпаренный надписью на арабском, понесся на поезде в город. Отказывался спать под кровлей, подзаборничал, ронял клочья бердслеевской юности. Очурался заклятиями сабунчинских вещуний, взгретых вторично, Ататюрку не снилось. Приспел донос по статье тунеядства, первый за десять лет рисования. Его взяли в пять часов вечера, на исходе ветреного октября, у осклизлых ступеней продмага на Богоявленской. У большого советского магазина, взгорланенного перебранкой за рыбой. Бархатная блуза с брелоками износилась, но выдержала, так же как высокие шнурованные монпарнасские ботинки артиста, на которые милиция, расплющивая пальцы, наступала сапогами, а руки заломили назад, далеко за спину, и если бы он упал от ударов в хребет, то разбил бы лицо и ушиб грудь и ребра, — это не помешало ему идти, как привык ходить десять лет, подняв голову с разросшимися, запущенными ренессансными кудрями.
Я не застал Исмаила. Тот Исмаил-эфенди, что вернулся, не окончательно уцелев, и припрятывал для моей бабушки бирюзовые, цвета беломорканальной волны, крошечным тиражом расфасованные папиросы, был другой Исмаил-эфенди, исхудавший и лысый, уксусный, чуть только заговоришь об искусстве и Эросе, о Гальперине и рисунках на листках из блокнота. Исмаил-эфенди ни о чем не высказывался, молчал и курил, курил и молчал; цены, погода, домочадцы, здоровье, он все пропускал, благонравно кивая, и я никаких его слов не запомнил, лишь эти, по окольному случаю: «Зло земли увидел и глубже простил».
Утро исчезновения Гальперина было первым без «Моллы Насреддина». В рассказах, фельетонах и пьесах Джалил, считалось, бичевал недостатки — Освободитель прыснул, представив себе этот бич и то, как опустится он на гиеньи зады критиков, выклянчивающих «Ежегодник Зоила». На недостатки Джалилу плевать, копал под народный характер: тупые сельчане, рептильные кади, лоботрясы-мастеровые, интеллигенция — шайка напыщенных идиотов, при чем тут народный, какого дьявола характер, обыкновенный, этим и дорог нам, мизантроп, но после депеши Освободитель «Моллу» прищемил.
Мартовский луч подпалил переносицу. Ступни в чувяки, подъем. Здесь надо дать обстановку? Дудки, друзья, перебьетесь, кто угощался и гащивал, разглядит стол, книжный шкап (подшивки с 906-го, фотографии жены и с женой), меч японцев, дамокл над диваном… а чайник, Джалил? издеваетесь — прокален песком и пустыней, дар аравийских бедуинов Блошиного рынка, Тель-Авив, Палестина. Завтрак и год назад был таким же, и девять: намазанный маслом соленый брусочек спеленут в лаваш, чаем запить и колотый сахар вприкуску, зубы, отец, пожалей. Вдел папиросу в мундштук из балтийской смолы, по болотовскому рецепту опорожнения кишечника. Славнее облегчиться до, совсем иное удовольствие пищи, о том и не мечтай, Аллах спасает пока от запора. Он опишет утро без «Насреддина», неприкаянность, опустошенность, он ведь не перепутал, не врет, в этих ведь выражениях надлежит ведь описывать, что вчера что-то было, сегодня отняли, а ты ничегошеньки, как под хлороформом, не чувствуешь, а традицией велено горевать, и протянуто слово, рот открой, дядя Джалил. Что ли он выродок? Он опишет, конечно, одиночество и оставленность, особые по контрасту с отыгранной ролью, коей общественное значение и о чем писатели мира по прейскуранту человечнейшей прозы о человеческом, что шутить надо в меру, не четверть же века на жердочке попугаем. Ну, прикрыли журнальчик с передоенной через ять на обложке коровой, угнетение народов Востока промышленным Западом, сиречь Соврóссией, которая Запад небессомненный, все производство Путиловский в океане лаптей, в море Лаптевых, 150 миллионов горластой поэмы, а штыков не отнимешь. Опишет, опишет ужасное одиночество дня второго, натюрлих, кивала возлюбленная в Еленендорфе подруга, цепкие бедра, и счастлив, но сначала пальто застегнуть, так, шляпа и трость. Или взять-описать? Кажущие кукиш инженеры, пьяненькие стихоплеты, либерал-ветрогоны доценты простонут сивучевым лежбищем. Ах, милые, все в прошлом, он не из ушастых тюленей. Так ему кажется. Ему это кажется? Он отправился на бульвар.
Бывшие жались друг к другу в забранной от ненастий кипарисовой аллее приморья. Тот же квартет, несогнутая четверня из доброй сотни собратьев, а не рассеялись, в призвании сбереглись только эти, что само по себе; он к ним прилепится ненадолго, встреча с героями, что само по себе. Некогда изучил подноготную, детали за непригодностью вымылись, но все еще может составить досье, имущественную карту персоны. Четырнадцать караван-сараев, сто тридцать семь строений, мельницы, пароходы, миллион рублей годовых-нефтяных, эту частушку, зарифмованную с четырьмя тысячами десятин поливной земли, отнятых у его, Джалила, супруги, он споет хоть сейчас — не из жадности, из уважения к ритму. Четверо его сверстников на скамейке были богатейшими людьми края, а теперь стоили дешевле иждивенки собеса и, за компанию с классово близкими потерпевшими, предавались на бульваре интригующему занятию — толкованию советских газет. О чем бы в них ни писали, о забастовке мексиканских издольщиков, перегруппировках в наркомате внешних сношений, выплавках чугуна или шахматном турнире в Мерано, бывшие во всем находили приметы крушения строя, сводя их разнотемье к общей непротиворечивой картине. Идея, справедливая в рамках истории — любой режим когда-нибудь да сверзится с насеста, даже и этот, кичливый, как парфянская свадьба, — плохо соотносила олимпийские вехи с зарубками кратковременных биографий; разуверившись в быстром исполнении пророчеств, предсказатели покинули бульвар. Остались четверо, но уж эти пифийствовали, и Джалил отточил фельетон. Автора не прогонят ли? Не понимаю, о чем вы, ответил на незаданный вопрос старший по званию, пароходовладелец, вы напечатали правду, правду, о которой у нас без устали говорят. Вот, убедитесь, зашелестел он «Рабочим» — пришлось выслушать изобилующую подробностями повесть о крахе страны, удивительный комментарий к двум-трем заметкам из отдела политики. Прекрасно, сказал Джалил, давно я не слышал столь взвешенных аргументов. Они улыбались, радость текла из того же источника, что поил их предвидениями, не признавая обид. Редактору было неловко, он замахнулся камнем, а бобик барбосович, как выражался околоточный из Гянджи, эрудит и собачник, благодарно завилял хвостом. Больше он сюда не придет. Бывший с бывшими, пережим. Свидание состоялось, инцидент, о котором они не подозревали, замят. Жена была бы довольна, этот грех с души снял.
Читать дальше