Месяца два пробавлялся обрывками разговоров, кем бы ты ни был, с тобою не прочь перемолвиться подавальщицы, музыканты похоронных процессий, кондукторы, читатели газет на стендах Главпрессы, а супруги-ковбои, труженики низкого жанра, раздражали все-таки меньше, чем оборотистый показушник, гусак в котелке. Он понял это еще до войны, водясь и соперничая с бандой разгребателей грязи, холериков-репортеров в твидовых, по-американски заплатанных пиджаках, с шайкой рисковых ребят — гоняли в авто и на мотоциклах, ремингтонировали в номер, если не диктовали по проводам и не выстукивали морзянку из пекла. Понял на примере одного из них, застреленного после девяти предупреждений, из-за статей о нефтяных махинациях: чтобы показывать язвы страдания, надо быть изъязвленным. В костюмчике лапчатый гусь куролесил по тротуарам, вскинув ружьишко, увязал в окопном дерьме патриотов, комбинезонным рабочим нырял в пасть конвейера и размалывался челюстями механизации, — словом, не теряя девочку из первых этажей Мюра и Мюрилиза, Пата и Паташона, Маркса и Спенсера, летел в свою Итаку по волнам современного ада, но не верилось ни на грош, этот в миллион раз умноженный грош блестел и лоснился у него на счету, на проценты с которого кушал, калачиком почивал и мазал губки воробушек.
Комитет пантуранцев заседал в полуподвале на Шаумяна. Слесарные мастерские, где допивали чашу жизни вожаки пролетарских союзов, седоусые печатники и металлисты, толклись тут бок о бок с тароватой кустарщиной индпошива, в оппозицию не замешанной. Вниз не наверх, здравую выбрали комнатенку. Тесное не от людей (на секретном собрании многих быть не могло, и разжалованного редактора пустили нехотя, из уважения к прошлому), но от громоздких, покрытых картами столов, помещение походило на штаб, куда свезли мебель из нескольких погорельческих ставок. Пятеро в мундирах несуществующей армии то присаживались обозначить стрелку прорыва, то подскакивали оценить диспозицию с высоты. Все полчаса, что он проторчал, не отваживаясь приблизиться, у дверей, сновали от стола к столу, точно на роликах, в облаках папиросного дыма. В молодости он вышучивал штабных — «склоненных над картой», уморительным казалось и само выражение. Ярость приспела потом: дивизии заживо гнили в Полесье, замертво разлагались в Галиции, а генералы склоняли свои туши над картами, он клокотал. Но эти? Из конспираторских фраз, которыми обменивались заговорщики, следовала поэтапная схема государства Туран. Энвер-паша не погиб, его видели в Туркестане. Возвратным маршем в Измир утвердится Энвер в капитулянтской отчизне, низложит Кемалеву камарилью. Начнет собирать земли, изнывающие под игом князьков и парламентов, мусорной сволочи самостийничества, грядут братские возмущения в вилайетах «болгарий» и «сербий», вырвется из британских когтей Палестина: всюду, где были османы, барабан поднимет кости наших мертвецов, оденет их плотью, вдохнет в ухо солдатскую душу. А мы? Нам-то что делать в цепях, со штыками у горла? О, хитрый план на повестке, прямой не идет. От Казани до Памира проповедуется национал-советчина, ложь во спасение. Революция в затруднении: кавказским и азиатским товарищам социализм мстится в облике утесняющем — индустриальный Запад терзает непоспевающий крестьянский Восток, и чтобы его подтянуть, без железа и кнута подтянуть, ибо пытки поставят страну под угрозу раскола, надо — революции же во благо — побаловать отсталость восточников иллюзией автономии. Потребуем, господа офицеры, неподотчетного парт-извода со своими цекистами, Красной армии с национальными командирами, Интернационала колониальных народов, и когда мы добьемся, а иному не быть, не бывать, в виду раздрая поводок будет ослаблен, перегрызем его и предадимся Энверу. Они обнимались, пьяные не от вина, в мундирах придуманной армии.
Бондарная полнилась грустью, так и должно было быть — звезды, холодные звезды и вздутое брюхо левиафана, в небе плыл дирижабль-небожитель, недосягаемый для их колючих укоров. Ему подошел бы китовый фонтан и белужий клаксон, отмечать ревом и выбросом одиссею в морях верхнего мира, в темени вод, в которые он затягивался ежесуточно ввечеру, но такое об эту пору опускалось безмолвие, что не осквернял небесной тиши и, бесшумно отфыркиваясь, накатывал мили во мгле. В зябком ритме балета «Щелкунчик», проливаемого по четвергам на страну (для просторов земных делалось исключение), в мастерских перестукивались печатники, литейщики, металлисты, разгромом профсоюзного уклона приставленные к мелким слесарным работам. Они знали, что смертны, и трудились поэтому молча, редко-редко перекликаясь при свете керосиновых ламп, горевших золотыми колбами в браун-коричневых мастерских. Разгоряченный застигнутым, позабыл о трамвае. У него проездной в дребезжащий вагончик, не так долго, пять-шесть остановок на рельсах, под оловянной, когда б не парафиновой, луной, отливающей на боку дирижабля, на пятнистом, как бы от выпитых кислот, боку. А утром. Что утром? Все сложится по-другому. В том ли суть, чтобы опорожниться до завтрака, что отпустит колено, ревматическое в эти часы? Усевшись без кряхтанья, он вынет закладку из книжки, начнет перелистывать записную. В этом ли суть, он не знал, но будет иначе. Облегчился до чая и папиросы, ощутил аппетит, не болело колено. Семь предложений, слету начерканных в записной, были лучше, чем фразы в расхваленной книге. И не испытал перемен, остался, как был, никаким. Лысый, 62 лет, давно не целованный. На бульваре одна молодая, по выговору беглянка с худородных полей Средней России, предложилась ему за червонец, он дал просто так рубль восемьдесят, все, что было в кармане. Ее блеклые волосы, ноги в стоптанных туфлях, цвета глаз не упомнил, наверно, от голода выцвели. Причина в ином, а иного с ним не было.
Читать дальше