Подползаю к маме на четвереньках:
– Мам, ты встань сзади, как я.
– ???
– Ну мам – надо.
Мама – с морковкой в руках – покорно встает сзади на четвереньки.
– А теперь загляни под платье: видно трусы?
– А ты как думаешь?
– Ну вот! – возмущаюсь. – А я все думала: почему Артур все время сзади пристраивается во время игры и хихикает?! А Моше ничего не сказал – тоже мне друг!
На кухню входит папа. Немая сцена.
– Мы тут кое-что проверяли, – говорит мама и встает. Папа хмыкает.
– Все, – говорю, – надоело: я теперь только в шортах, а то не поиграешь, и вообще – туда нельзя ногу, сюда нельзя ногу…
Есть места, куда ходить нельзя. И не надо спрашивать. Ни о чем. Про Поле сказали родители: нельзя. А про качели ничего не говорили. Не догадались. В парк – можно, значит, и на карусель, и на качели – можно, но просто так нет смысла, не интересно – надо раскачаться до полета, чтобы трещали цепи, на которых они держатся, чтобы казалось: еще чуть-чуть – и перевернешься, качели сделают круг, как на самом страшном атракционе в луна-парке, или сорвутся с перекладины и полетят, но чем дальше летишь, тем дальше отлетаешь назад, и каждый раз думаешь: может, именно сейчас не будет назад, только вперед – еще и еще, знаешь, что это невозможно, но есть секунда, в которую веришь – и опять, и опять, так что потом не можешь больше выносить это: надежду и разочарование, и на самой высоте, на самом пике «вперед» – перед тем, как будет «назад» – прыгаешь и… точно знаешь, что если бы не прыгнул, то сейчас бы это было: «вперед» без «назад», что ты сам в последний момент оборвал, не позволил, отложил полет, не захотел лишать парк таких прекрасных качелей, но что это могло быть, могло… приземляешься в песок, отряхиваешься, а качели все еще качаются туда-сюда, подпрыгивая, дразня, говоря: залезай, сейчас получится, и залезаешь, и все повторяется, и этот ритуал делает одну неделю похожей на другую, потому что прыгать можно и осенью, и зимой, когда качели чуть влажные и песок мокрый, и весной, и летом – но тогда раскачаться сложней: воздух – вязкий и тяжелый, а вообще не важно – каждому месяцу свои растения, птицы и запахи, но останавливать качели и руководить миром можно каждый день. Раскачиваешься – прыгаешь, раскачиваешься – прыгаешь, не помнишь уже, с чего все началось и почему, это уже было, было – и в куртке, и босиком, и все получалось, всегда получалось, пока не наступил май и над Нес-Ционой не повис первый хамсин. И над городом стоял песок, и воздух был желтый и густой, и лень было пошевелиться, даже руку поднять, а на следующий день стало светло, песок рассеялся, но воздух был густой, и сразу захотелось побежать в парк – расшатать, растрясти, и был в этом бунт и дерзость, и глухота к этому миру, и качели – которые тоже были миром – нарушили уговор, отшвырнули тебя, точнее, край рубашки зацепился за выпирающий кончик от цепей, и русские бабушки, пасущие внуков у скамейки, увидели, как ты летишь вперед с самой высокой точки, и вдруг резко, рывком, качели одергивают тебя, возвращают к себе, секунду ты висишь в воздухе, а потом шмякаешься на песок под качелями, падаешь со всего размаху на распрямленную правую руку… Больше всего пугает не хруст и не боль, а то, что рука выглядит совсем по-другому: кости сошлись крест-накрест, как спицы, а рука висит на одной коже, вот-вот оторвется – крови нет, но смотреть на это невозможно, берешь ее левой рукой и убаюкиваешь, как младенца, как чужую, потому что это уже не совсем твоя рука – твоя бы так не могла – но все равно жалко, и медленно бредешь домой, и плачешь, потому что вдруг понимаешь: руку отрежут, непременно отрежут – это наказание, и даже не надо спрашивать «за что», понятно «за что», и вспоминаешь Дану: ее смуглые ноги и белые полосы, и превосходство ее пяток над миром, конечно, за такие вещи всегда бывает расплата, но ее наказание намного, неизмеримо больше – даже не можешь себе представить, что это , и свое тоже пока не можешь – как это ты будешь без руки, но все-таки лучше, несравнимо лучше, и на самом деле ты даже ни о чем не жалеешь: конечно, это не могло кончиться иначе, нельзя пытаться изменить законы , но и невозможно не пытаться их изменить.
Вертящийся калейдоскоп становится маминым лицом. «Хочешь пить?» Мотаю головой. Шевелю пальцами. Пытаюсь повернуться на правый бок, но это неудобно: правая рука – застывшая и твердая. Все-таки не отрезали. Поворачиваюсь на левый. Потом думаю, как буду хвастаться: некоторым за десять минут накладывают гипс, а мне делали операцию под общим наркозом три часа. Бормочу кукле: «Такие девушки, как вы, – надежда Израиля!» – и проваливаюсь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу