Двор воронен, как пистолет,
Лоб холодит прикосновенье…
И тридцать пять прожитых лет
Короче этого мгновенья.
И в укрощенном моем взоре —
Бесчинство ситцевых котят,
И голуби в таком просторе
С огромной скоростью летят.
Отнесемся к этому не как к стихам, а как к зарисовке. Сквозь нее мне сейчас видно, что наш узкий двор-коридор на протяжении своих ста метров мало изменился внешне, но изменился внутренне, как вся моя неописуемая Империя за последние четверть века. Я как раз смотрю в то же окно из того же окна. Перспектива очистилась. Вижу насквозь. Там, в тубусе подворотни, по Невскому идут одни ноги, без голов. Все геометрически и исторически точно.
Пока все были еще живы… Деревья долго сопротивлялись, но и они погибли от пыли строившегося между нами «Стокманна», а после них – и сама Инга, за роскошным письменным столом которой – за ним она никогда не писала (но не могла дать пропасть ему на помойке) – я сейчас сижу, пытаясь записать этот давно выношенный, перезревший текст. Сижу и вижу.
Мне казалось, что тридцать пять лет – это так много! Подтекст стихотворения означал уход от первой жены ко второй. Это давалось не сразу. Теперь моему сыну от второй жены – тридцать пять. Не сразу и не вдруг. Я эмигрировал в Москву постепенно, последовательно и неизбежно, но так и не покинул Питер. Вот как это шло.
13 декабря 1963 года я прилетел с Камчатки, где мы с Глебом Горбовским пытались наблюдать извержение Авачинского вулкана, но извержение и даже землетрясение произошло у меня на Аптекарском острове: в нашей любви с Ингой случилась вполне геологическая катастрофа. Мы истово старались сохранить семью, но эта тектоническая трещина так и не срасталась. Первое измерение «Аптекарского острова» кончилось, и я, сам того не ведая, уже заполнял трещину вторым измерением – «Пушкинским домом», одновременно пытаясь податься в кинематограф. Я уже разменивал свой Питер на Москву, непрерывно шастая то туда, то сюда.
Снова влюбиться мне удалось лишь в 1968-м, уже в Москве. И я наполовину жил там, но не разводился и прописан был по-прежнему на Невском, до Московского вокзала рукой подать. В Москве у меня все еще не было дома, а здесь как-никак был. Меня терпели, и я терпел. Так и болтался между двумя столицами. (Вошло сначала в привычку, а потом и в образ жизни: так и болтаюсь до сих пор.) С годами все разошлось наконец. Я пошастал по мастерским друзей, пустующим дачам и съемным хатам, пока обрел собственное жилище. Первое жилье осталось за первой женой, второе – за второй. «Некоторые разводы свершаются на небесах», – заключила вторая. Обе были умны: я не бросал детей.
Нарочно не придумаешь! Да я и не придумывал ничего в своей жизни, ничего не добивался. Безволие оборачивалось победой. Течение текста прибивало меня к следующему измерению, и я запутался в меридианах «третьего измерения»: непрерывного странствия по Империи. Как только началась ее очевидная агония, стал и я переходить в окончательное, «четвертое», измерение. Впрочем, тогда мне это не было ясно… Заведя третью семью и очередную квартиру для того, чтобы закончить жизнь в родном городе, я еще ближе, вплотную приблизился к Московскому вокзалу – улицу перейти. Улицу перейти в другую сторону – и я опять на Невском, 110. И то, и другое в двух шагах, и я посередине. Моя первая внучка и последний сын от третьего брака (племянница старше дяди) росли вместе, как брат и сестра. Мы ходили друг к другу задворками, как в деревне, с супами и пирогами. По пути, правда, была непроходимая яма, около школы, где учились поначалу и моя дочка, и моя внучка.
«Мама, а когда война кончится, эту яму зароют?» Устами младенца… «Блокада затянулась, даже слишком…» – как спел однажды Высоцкий. Блокада для меня прошла на Аптекарском, а здесь уже в наше время нашли неразорвавшуюся бомбу, раскопали, разминировали, а обратно не закопали. Вот и яма, в которую я провалился в этом описании. Но и от предыдущей, взорвавшейся в блокаду бомбы наш флигелек лишь поколебался, лишь треснул – хорош был пушкинский кирпич! – однако стал нежилым. И первым жильцом нежилого дома оказался наш новый сосед Александр Никонович, только что вернувшийся с войны. Он и начал восстанавливать флигель – со своей комнаты. Высокий осанистый старик, прапорщик в Первую мировую и капитан во Вторую, теперь он подрабатывал в эпизодах на «Ленфильме», соглашаясь лишь на роли царских генералов и лишь иногда полковников (а один раз – даже на роль великого князя).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу