Сегодня снова подумал: довольно бояться. Так ли страшна тюрьма, как малюют глаза страха? И разве неизбежна?
Кузнец из паровозного депо – коричневый, неторопливый, четкий в движениях инженер, криворотый колчаковец, хлебопек, студент с юридического, земский доктор из-под Казани, директор магнитной обсерватории, слесарь со сталелитейного, хлопец-плотник с Полтавы, дьякон из-под Куйбышева (село Высокий Оселок), агроном из Академии, эстонский мукомол – все рядом, все бок о бок, Черных рассказывал. И все говорят. В каменном котле бурлит, лопается пузырями сладко-горькое пахучее варево родимой речи.
Я б забился на самые дальние нары и слушал. В плеске разговоров жил, ноздрями глотал испарения, птичек междометий хватал на лету и ощущал шебуршанье и щекот по ладони, ядреной мужицкой шуткой давился, задыхался в едких клубах ругательств, плыл в прохладной голубоватой лекции о скрещивании сельскохозяйственных культур, чтобы не свихнуться, и такое там читают – знаю! Палатальному лепету хлопца, что о покинутой больной матери убивався, мерной молитве с потаенным взвывом (дьякон-громила) внимал, от всхлипа эсеровского уклонялся. «Товарищ!» ловил в кулак, как муху, не глядя, кидал на пол – подумаешь, пусть … Вздрагивал от лая охраны – и, отделивши лай, снова клал словесную мякоть на себя, размазывал по векам, вискам, шее, заросшим соскам, животу. Горкой на пупок. Жидкая грязь торных путей, трактов, сельских дорог, лесных троп.
Колени изголодались – плачут. Вот вам, коленочки, поешьте. В пах укладывал, купал и мошонку, и мальчонку, садился в бескрайнюю русскую лужу, синее небо куполом над головой, пенье жаворонка языком дрожащего колокола. Говор окающий волжский. Крестьянский напев. Рафинированный изысканный-с. Жидовское торгашеское сюсюсю. Ново– язовское – остроугольное, немое. Обозленное люмпеновское. Все вместе! Всех хочу. Лакать ладонями, ловить в уши.
Так однажды на Азовском море обмазывались с тобой на озере, случайно обретенном. Как ты хохотала благодарно, чуть на подъемах смеха повизгивая (никогда такого прежде не слышал) и робко, точно тайком трогала меня, вроде ж можно, мажешь же, и я тебя, ты замирала – потом глядел на фотографии перед самым отъездом, брать не брать. Взяли и не довезли.
Искупавшись, нырнув с головой в бездонье, я обрел бы силу, облекся в броню. Я бы стал непроницаемый Зигфрид.
Кто я ныне? Конторщик! Зябкий кленовый лист, прилипший меж лопаток Истории (будь проклята эта большая буква!), весь уязвимость, насквозь гол. Ни в эмигрантских русских газетах, ни даже в воскресной школе не нашлось места бывшему петербургскому литератору, беспечному денди и пустозвону. Заполняй теперь таблички, вставляй проценты. Спасибо, не заставляют учить китайский. Да отчего ж? «Иероглифы – вселенная» (Жолобов, конченый пошляк).
С закрытыми глазами все чаще пытаюсь представить. Вообразить. Как говорил отец, рассказывал про эркеры, закомары, как мать меня утешала, как баюкала нянька, какими словами? Забыл. Ничего не помню. Насилую память, хоть кроху, любое слово, ласковое, дрянное, самое поганое, другое . Но всплывает упрямо, колко одно: «сука». Через долгий пробел: «суки». И колет язык, и дерет горло.
Забираюсь под стол, единственное место в доме, если только это можно назвать домом. Но что-то давит в бедро – Осподи! Книжка. Брошюра в пыльном углу. «Киоск нежности». Моей же заброшенный сюда рукой. Вот за что? Отчего не выбросил ее тогда же, не сжег немедленно? Дарственная надпись раскорякой, якорем. И неловко выбросить. Удобней осквернить нечистью угол. Отпустите из киоска нежности, спасите от «музыки боли» – затекают в легкие, травят. Говорят, Фофанов хотел назвать книгу «Змея под розовым пеплом». Говорят, говорят да все не то, не так, блекло.
В ослепительном сиянии тают тени. Речь не развивается. Речь не движется. Студень, когда-то бывший бульоном, душистым, с перчиком, петрушкой (как варили его в бабушкином доме!), и холодеющий, и утрачивающий по кубикам аромат – безвкусно! Скользко, гадко. Не отплеваться. Перестал ходить на их встречи. Там не речь – повапленные киоски.
Речи русской нужен Север. Не здешний ветреный промозглый холод, а свой. Степь. Лес. Полянки – смиренными девичьими улыбками посреди. Но главное – снег. Снежок. Вот и кота так назвали, да убежал кот, пропал влажной весенней ночью, и с тех пор никаких котов. Никаких напоминаний. Только воспоминания. Снега. Рассыпчатый, в цветной искре – январский. Мартовский – дырчатый влажный наждак, пропитанный вонью оттаявшей тушки. И что? А то: рядом крепкий зеленый росток. Подснежник в желтом облачке аромата.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу