Они встретились в прихожей у двери. Проговорили минут двадцать. Она тут же раскрылась и разоткровенничалась. Ему доверял ее отец. А значит, доверяла и она.
— Я справляюсь, — ответила она на вопрос, каково руководить пекарней в одиночку. Он пошутил насчет того, как она ворвалась в комнату с ведром и шваброй наголо, будто с копьем. Она рассмеялась и ответила: — А, вы об этом. Просто папочка у себя убирается как детсадовец.
— Ну, он уже свое отработал.
— Да, но он оставляет после себя такой бардак и отключается так легко.
— У меня легкие отключаются, когда я автобус догоняю.
Она снова рассмеялась и раскрылась еще больше, и последовавший разговор доказал, что за нежной внешностью прячутся качества в духе ее отца: жизнерадостность, юмор, но с твердостью и остроумием, которые показались Элефанти привлекательными. Они легко нашли общий язык. Она знала, что он пришел по важному делу. Знала, что их отцы были близкими друзьями. И все же он замечал осторожность. Аккуратно ее прощупывал. Такая у него работа, с горечью думал он, — работа чертова контрабандиста среди презренных наркодилеров вроде Джо Пека и убийц вроде Вика Горвино: находить чужие слабости. Тогда же он почувствовал, как и она прощупывает его. Чувствовал, как она его просчитывает и надавливает — аккуратно — ради информации. Как он ни старался, а не смог сдержаться, не смог помешать ей разглядеть ту частичку, какую никогда не видело большинство: хоть он тверд и суров внешне и с ним не забалуешь, — может, даже чересчур итальянец в манерах и речи, — внутри он все же несет тяжкий груз ответственности за свою мать и за тех, о ком переживает с той добротой, которую безопаснее скрывать. Ему доверял ее отец. Но почему ему? Почему не брату или свату? Или хотя бы ирландцу? Почему итальянцу? За эти двадцать минут разгорелась война народов между итальянцами и ирландцами, между двумя представителями черных душ Европы, коих оставили ни с чем англичане, французы, немцы, а затем в Америке — большие шишки Манхэттена, евреи, уже забывшие, что они евреи, ирландцы, забывшие, что они ирландцы, англосаксы, забывшие, что они люди, которые на своих собраниях сверхдержав обсуждают будущее и делают деньги, замостили ничтожеств в Бронксе и Бруклине, проложив шоссе и выпотрошив их районы, бросили их на произвол первого пришедшего, эти большие шишки, которые забыли про войну, погромы и жизни тех, кто пережил Первую и Вторую мировые войны, жертвуя кровью и кишками ради их Америки, чтобы они теперь били по рукам с банками, мэрией и штатом и прорубали магистрали посреди процветающих кварталов да пинками гнали в пригороды бессильных обормотов, поверивших в американскую мечту, — и все потому что им, большим шишкам, нужен процент пожирнее. Все это почувствовал Элефанти — или думал, что почувствовал, — стоя с ней у двери. Возникла связь — у мужчины, чей отец скончался, и женщины, чей отец скончается со дня на день, — возникло желание найти свое место, пока они стояли в той теплой прихожей: она — в своем деревенском платье, с работой, оплачивавшей налоги и не привлекавшей копов, Джо Пеков и непростые звонки от непростых людей, которые одной рукой лезут тебе в карман, а второй — отдают честь флагу; и он — ощутивший себя на своем месте, чего не бывало с ним уже годами.
Она легко смеялась, задавала вопросы, забыв о стеснительности, а он молча кивал. Она проговорила все двадцать минут, как будто промелькнувших за секунды, и все это время ему хотелось крикнуть: «Это я морской котик на пляже. Если б ты только узнала меня поближе». Но вместо того оставался покладистым и твердым, вполсилы отмахиваясь от вопросов, притворившись замкнутым и недоверчивым. Она видела его насквозь, он это понимал. Видела ясно. Он чувствовал себя голым. Ей хотелось знать, зачем он приходил. Ей хотелось знать все.
Но знать ей было нельзя.
Так они уговорились. Он, конечно же, согласился на сумасбродный план Губернатора. Отчасти потому, что любил своего отца. Самые сильные чувства отца, как он знал, были связаны с доверием. Любой, кому доверял отец, не мог не быть любящим и хорошим человеком. Никаких сомнений. Если Гвидо Элефанти дал слово тому, кому доверял, то уже его не нарушал. И не заботился о том, что скажут другие. Папаня любил его мать — очевидно, потому что маму можно было назвать кем угодно, но только не типичной бруклинской итальянкой-домохозяйкой, каких много в их квартале: судачат ни о чем, варят канноли, каждое утро послушно сходятся на мессу в церкви Святого Андрея помолиться за искупление грехов своего супруга, а заодно и своих, сокрушаются, что район захватили ниггеры и латиносы, пока их собственные супруги торгуют алкоголем и отстреливают любого, кто косо посмотрит на их азартные игры, аферы на скачках и то, как они вытирают ноги о цветных. Его мать не переживала из-за цветных. Она видела в них просто людей. Переживала она из-за трав, вот и ходила выкапывать их на пустырях в округе — травы, твердила она, и поддерживали жизнь в ее муже дольше, чем кто-либо ожидал. А что до ее сына — она никогда не лезла к Томасу с вопросами; она уважала Элефанти, еще когда он был лишь сосунком, потому что инстинктивно понимала, что ее сын отличается от большинства итальянцев по соседству, должен отличаться, как им с мужем пришлось отличаться, чтобы выжить. За семью она никогда не извинялась. Элефанти есть Элефанти. И не о чем тут говорить. Папаня привел Губернатора в свой мир. И Томас поступил так же. Теперь они напарники. Это дело решенное.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу