— Я должна тебе что-то сказать. Я пришла сказать, что мы расстаёмся. Больше не увидимся.
— Почему? Почему? — То ужасное, которого он не хотел знать, которое отгонял, заговаривал, теперь это ужасное открылось. — Почему?
— Всё, что у нас случилось, не имеет будущего. Ты не уйдёшь из семьи. Скоро возвращается Пожарский. Он мой муж, я люблю его. Мы отправляемся в Турцию, он будет военным атташе в Анкаре. Всё, что у нас с тобой было, это случайность, моё помрачение. Теперь оно кончилось.
— Но я люблю тебя! Уйду из семьи. Мы уедем. Нас никто не найдёт. Ведь ты этого хотела, правда?
— Перестань, будь мужчиной. Благородным мужчиной.
— Вздор, я тебя никуда не пущу! Я люблю тебя! — Куравлёв протянул руку, желая её коснуться.
— Не смей меня трогать! Ухожу! Не преследуй меня!
— Не отпущу! — Он схватил её руку, но она отдёрнула её:
— Не смей касаться меня! Я тебя не помню, не знаю, кто ты! Тебя нет, нет! — Она встала и пошла, гневно стуча каблуками по паркету. Официантки смотрели ей вслед. Куравлёв остался сидеть, без сил, опрокинутый, не понимая, почему случилась эта беда.
“Но нет! — Он очнулся. — Надо бежать, догнать, остановить! Уехать в солнечный Крым, где её любимое море, греческий храм в Херсонесе. Догнать её!” Куравлёв вскочил, выбежал из Дубового зала, пробежал Пёстрый зал, тусклый от табачного дыма, с изображением рогатого Вельзевула. Вылетел в вестибюль, мимо каменных старух, без пальто, в холод, в снег. Устремился к Садовой, которая мерцала огнями. Добежал до угла. Её не было. Мимо с воем сирен, разбрасывая фиолетовые сумасшедшие огни, промчался кортеж, как стая хищных глазастых животных. И этот кортеж унёс её, оставил его горевать. Он не понимал, что это было, прекрасное, мимолётное, сделавшее его несказанно счастливым, а потом до конца дней — неутешно несчастным.
Куравлёв жил так, будто ему разрезали грудь, открыли стучащее сердце. Полоснули ножом и снова зашили грудь с разрезанным сердцем, причинявшим нестерпимую боль.
Через день его пригласили в “Большой союз”, где собрался секретариат. В “усадьбе Ростовых”, в маленьком зальце, где, должно быть, когда-то давали знатные обеды, за длинным столом сидели секретари Союза. Куравлёва усадили отдельно, у края стола. Георгий Макеевич Марков ласково на него посмотрел и обратился к коллегам:
— Дорогие товарищи, прошу, чтобы высказали своё мнение о кандидатуре Виктора Ильича Куравлёва, которого мы хотим на съезде писателей ввести в наш секретариат. Виктор Ильич зрелый писатель, снискал уважение в литературной среде. Автор интереснейших книг. К первой книге сделал предисловие Юрий Валентинович Трифонов. После афганских очерков кандидатуру Куравлёва одобряет секретарь ЦК Зумянин. Теперь остаётся услышать вас, дорогие коллеги. Прошу вас, Юрий Васильевич, — Марков обратился к Бондареву.
Сухощавый, с зоркими глазами артиллериста, с небольшим плотно сжатым ртом, Бондарев был любим Куравлёвым. Он восхищался его блестящими повестями о войне, положившими начало “фронтовой прозе”. Были интересны его романы, в которых он одним из первых заметил трещинки в теле государства. Эти трещинки превратились в трещины, разрывающие страну. Бондарев был обласкан, награждён множеством премий, заседал в самых почётных президиумах.
— Что ж, я ничего не имею против. Куравлёв прекрасно написал о войне. Он солдат. Нам сегодня нужны солдаты, которые смогут постоять за культуру, на которую нахлынула тьма. Прорабы “перестройки” подняли самолёт, но не знают, где он опустится. Они зажгли фонарь “перестройки” и повесили его над пропастью. Уверен, в ближайшее время нам потребуются отважные люди. Куравлёв — ещё один штык в нашем батальоне.
Вторым высказался Сергей Владимирович Михалков. Длинный, худой, с заострённым носом, заикающийся, он был симпатичен Куравлёву. Мысленно Куравлёв называл его “камергером”, ибо тот был всегда “при дворе”. Вся страна вставала, когда играли сочинённый им гимн. Он иронично рассказывал, как Сталин принимал его в Кремле и вносил поправки в гимн.
— “Перестройка” очень хороша! Но как бы “перестройка” не переросла в “перестрелку”. Куравлёв умеет стрелять. Об этом свидетельствуют его недавние очерки.
Всё это Михалков произнёс с потешным заиканием, и казалось, он пошучивает над коллегами, над Куравлёвым и над самим собой.
— Что ж, товарищи, я только “за”! — Михаил Николаевич Алексеев, маленький, окающий, слегка приволакивающий ногу, возглавлял журнал “Москва” и внушал Куравлёву странное мучительное чувство. Алексеев написал небольшую книгу “Мой Сталинград”, где рассказывал, как в бой бросались свежие дивизии из молодых новобранцев и через час остатки дивизии из окровавленных, оглушённых солдат отправлялись на переформирование. Куравлёву казалось, что Михаил Алексеев встречался с отцом, хоть на мгновение обменялся с ним взглядом. Однажды Куравлёв видел Алексеева в Дубовом зале, окружённого почитателями. Алексеев, порозовевший от выпитой водки, пел: “Шагом, шагом, шагом, братцы, шагом. Мы дойдём до города Чикаго”. — Я поддерживаю Куравлёва. Если вы, Виктор, напишете книгу об афганской войне, несите её в “Москву”. С удовольствием напечатаю.
Читать дальше