Он сидел на кровати, перематывая драгоценные кассеты с кадрами террористов, сожженных школ и машин, разгромленного каравана. Приклеивал маленькие этикетки с пояснениями, с нумерацией кадров. Завернул в общий компактный сверток, написал на нем телефоны редакции. Только бы аэрофлотский рейс на Москву не ушел до его прилета в Кабул. Достал блокноты и чистые большие листы. Снял с лампы картонный, сделанный Мартыновым абажур. Подвинул стол к свету. Поместил листы в белый яркий круг. И все время, пока писал, маячило перед ним за пределами электрического круга улыбающееся лицо корреспондента «Монд» Андре Виньяра, умное, внимательное, следившее за его пером. Виньяр присутствовал рядом почти реально. Следил за ним — может, из горных пещер, мимо которых он гонял на «фиате» Хасана, или в толпе на пограничном мосту под зеленым колыханием флага. Или в том караване, разгромленном вертолетной атакой, уцелел и тоже пишет сейчас, разложив испачканные глиной блокноты. Этот контакт был телесен до горячих перебоев в груди и опять изумлял его той загадочной связью, в которой таилась неясная для обоих угроза. Писал, видя близкое, улыбающееся лицо француза, стальные точки в умных жестоких глазах.
Несколько раз заходил Мартынов, на цыпочках, прикладывал палец к губам, запрещая самому себе говорить. Волков, не отвлекаясь, благодарно кивал и тут же о нем забывал, фиксируя на бумаге внешний обнаженный процесс и его тайные, сокровенные связи. И когда завершил, исчертил, испятнал листы правкой, понял в который уж раз: он, Волков, полон невысказанного, среди военных и политических выкладок не нашлось пространства для Мартынова, для Хасана, посылающего из вертолета пули в. родного брата, для необъяснимой, мучительной связи с Виньяром.
Сухое бледное солнце сквозь легкие занавески блуждает по листу, на котором он вывел первые строчки, да так и замер в оцепенении счастья. Запах близкой травы. Звяканье ведер: их студеная синева с блестящей каймой, плещущим листком лопуха. Под яблонями в пятнах света и тени спит годовалый сын, по его лицу блуждает то же бледное солнце, что и по листам рукописи с начатым рассказом. Бабушка дремлет тут же в кресле. Ее коричневая, не слабая еще рука забылась на поручне детской коляски. Жена, мягко шлепая босиком по тропинке, проходит мимо окна, и он видит пук ее золотистых волос, загорелое плечо с красной бретелькой сарафана. Голос ее о чем*то вопрошает с крыльца. В ответ доносится недовольный, мнимо изумленный, обиженный голос матери. И третий голос — взлетевшего на забор петуха. Все знакомо, светло, окружает его прозрачной, охраняющей сферой, и он чувствует ее расширение к волнистым синеватым дубам у опушки, к белеющей хлебной ниве, к старинному парку с ленивым мерцанием пруда, к ветряному голубому пространству, засеянному деревнями, церквами, птичьими стаями. Он в этой сфере, в самом центре ее, разложил бумагу, пишет.
Писание не бремя, а наслаждение. Ибо оно — о тех состояниях, о том опыте жизни, что достался ему даром, по наследству, присутствует от рождения в каждой клетке, в каждом биении, отзывается любовью и красотой. Само писание равносильно счастью. О стоящем под звездами коне, о черной тяжести росы, о белой тяжести вспыхивающих морозных небес. Кто*то юный обнимает коня, шепчет в лохматое ухо, заглядывает в слезное, в теплых ресницах око.
Почему он перестал писать свободно и празднично? Может, израсходовались добытые не им, а предшествовавшими поколениями истины и настало время добывать свои собственные, внедряться в жесткие, из пустой породы пласты, докапываясь до неведомых, неразведанных месторождений? И его репортажи и очерки — непрерывные малые пробы из этих шахт и резервов?
Он жадно ездил, словно обмерял, оглядывал тот огромный, в шестую часть суши, дом, в котором его поселили. Хотел узнать все его этажи, кто жил в нем вместе с ним. После атомной станции на Каспии — крохотная деревушка в ярославских лесах. После ракетоносного крейсера в Баренцевом — отары овец в Каракумах. Полярные «ИЛы» на Северном полюсе и наряд пограничников в холмах под Кушкой. Органный мастер в Домеком соборе и эвенки, бьющие медведя в талой парной берлоге. В этом мелькании, в нарастающих ритмах — оттиск, выхватываемый на лету, унесенный на борту самолета… Налаженная индустрия работы с участием многих людей — и в награду врезанный в полосу материал, кратчайший путь от вчерашней поездки до сегодняшней публикации в номере. Мгновенный, тебя пьянящий эффект. Но он знал и другое: помимо репортажей и очерков в нем копится нереализованный опыт, и в этом опыте, как в отвалах необогащенной породы, теплится и живет его истина — только нет времени, сил выделить ее из отвала.
Читать дальше