Нагловатая полуулыбочка, кашемировый шарф, небрежно брошенный на спинку стула, перчатки без пальцев. Космы эти отросшие.
— Богемный.
Данилевский потянулся к нему, накрыл пальцы своими, неожиданно горячими. Уж не жар ли? Мало воды пьет? Сухая кожа, глаза желтоватые. Страх заворочался в животе.
— Ну-ну, дружочек, не суди строго по первому взгляду.
Был бы Григорий Дмитриевич там, видел бы Шифмана с этой скоропалительной бледностью и трагизмом, достойным Печорина, — точно не стал бы его защищать. Скорее, лекцию бы прочел о том, как важно для творца быть искренним человеком, не обязательно хорошим, но искренним, да. Только Данилевского там не было. Тим высвободил руку, повернулся к холодильнику.
— Вам макароны сварить или гречку?
— Не утруждайся! — привычно запротивился Григорий Михайлович, но под его выжидательным взглядом быстро сдался. — Гречу, если не сложно. — Подумал немного. — С грибами.
Пока Тим резал лук, пока жарил грибы и кипятил воду с пакетиком гречки, Данилевский допил чай и ушел к себе.
— Протяну ноги чуток, что-то гудят сегодня.
Нужно было остановить его, схватиться за случайную жалобу, выудить из нее повод записаться к врачу. Или вызвать на дом. Или позвонить кому-нибудь для консультации. Или, на худой конец, просто признать, что помощь нужна. И не завтра, а прямо сейчас.
Но вместо этого в голову Тиму лезла сущая ерунда. То, как задумчиво Шифман переспрашивал каждый его вопрос, как крутил в хищных пальцах чашку, как вылавливал тонкой ложечкой оранжевые ягодки и жевал, морщась от кислоты и сладости, мигом теряя всю напускную загадочность.
И как отказал ему. Не раздумывая о последствиях. Искренне удивившись, что он вообще мог это предложить — отдать текст до окончания работы. Пустить чужака к своему созданию. Разрешить изменять его, кроить и облагораживать, лишая автора последних недель созидательной тишины. Интимности прощания.
Тим никогда не писал сам. Переводил, переписывал, редактировал, вычитывал и исправлял. Но создавать новое, выхватывая мысль из бесконечного гомона, подыскивать для нее слова, записывать их, не оглядываясь, не сомневаясь… Потому что боящийся и сомневающийся никогда не создаст книгу. Не может. Не способен. Только уверенный в том, что имеет на это право. Это Тиму было не по плечу.
Писатели в его мире занимали нишу внеземных созданий. Потому, наверное, так сложно было причислить к ним, настоящим, бесстрашным и истинным творцам, распиаренного писаку, местечкового гения продаж и любимца низкопробной публики. Шифман должен был скинуть рукопись, как отработанный материал. Легко. Не думая ни секунды. Не дрогнув. Ни малейшего внутреннего сопротивления Тим не ждал. Тексты пишутся за аванс, сдаются ради высоких процентов. Откуда тогда вспышка паники в мутноватых глазах Шифмана, откуда ярость отказа, откуда все это? Как он там сказал? «Недоношенный младенец». Пишущий на заказ не должен так чувствовать, так противиться законам рынка, обрывать мягкую беседу, жечь яростью. Презрением даже. Картинка не складывалась, и это беспокоило. Бесило даже. Не давало выкинуть из головы проклятого Шифмана и его тупую книгу, которой суждено было стать бестселлером в дополнительных тиражах к десятитысячному основному. И это бесило еще сильнее.
Гречка сварилась. Тим высыпал ее на тарелку, полил грибами в сливках. Так себе диетическое блюдо для больного старика. Лишь бы только поел.
— Григорий Михайлович! — позвал он, выглядывая в коридор.
Тишина.
— Григорий Михайлович!
Данилевский не откликался. Страх завозился под пупком, стянул холодом легкие. Тим прошел по коридору, постучал костяшками о косяк двери, ведущей в спальню.
— Григорий Михайлович.
Раздался скрип кровати, невнятное бормотание. Инсульт. Вдруг инсульт? Или удар какой-нибудь? Что делать? Скорую? Где его паспорт? Есть ли полис? Тысяча вопросов разом заметались в голове. Тим застыл в дверях не в силах заставить себя заглянуть через порог. Секунды тянулись. Скрип не повторялся. А если он умер? Вот прямо сейчас лежит там, совсем мертвый. Навсегдашно. Взаправдашно мертвый.
Чтобы не завопить, пришлось кусать губу. Тим бросил себя вперед, обхватил дверной косяк и перевалился через него, как через перила.
Данилевский спал на спине, подтянув плед к подбородку. Он дышал через приоткрытый рот — спокойно и беззвучно. В слабом свете торшера его кожа стала совсем желтой и восковой. Заострился нос. Впали глаза с опущенными тяжелыми веками. Если бы не слабое движение груди — вверх-вниз, вверх-вниз — Тим решил бы, что старик и правда мертв. На самом деле. Нав-сег-даш-но. Но Данилевский дышал. Пока еще дышал.
Читать дальше